Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Сядет хвост к окну направив, каркать станет — жди скорой смерти в том окне, в какой уставит хвост“, — сказала мать, но Шишин сидел с закрытыми глазами, и не мог увидеть, в какую сторону направлены вороние хвосты.».. А в страшный день, когда преданный Цезарем Марк Туллий возвращался к берегам своим, ему навстречу с башен храма, что стоял над морем, слетела каркая воронья стая, и многие расселись на камнях прибрежных, скалах, а остальные черной тучей облепили и клевали парусные снасти, кружась над Цицероном, предвещая смерть. Зарезали его под вечер, помнишь?
— Помню…
— И голову и руки отрубили…
«…Перелетит ворона с криком двор, быть во дворе убийству страшному, пожару, или ограбленью, а может электричество отключат снова, паразиты, отопленье, или воду… А если Ворон двор перелетит — другое дело. Не путай ворона с вороной! Ворона с вороном не муж с женой, две разных птицы. Ворон — надежды символ, пищу для Христа в пустыню пророк Илья огромным вороном принес, в ворону же лишь ведьмы обращаются да колдуны, да эта дрянь твоя, да ты — ворона. Жизнь воронишь. Чаем в бочку льешь… — сказала мать, и занавески от ворон задвинув, чаю налила, и пряник Тульский порезала на четвертинки. И ела, макая пряник в чай, и мутным становился чай в ее стакане, и жутко было Шишину, что во дворе сегодня обязательно произойдет убийство, ограбление, пожар, или горячую отключат в доме воду, а под холодной плохо руки мылом земляничным мыть. Не мылится совсем в холодной», — думал он.
— Темнеет, — сообщила мать, и, сверившись с часами, встала, ведро достала, Шишину дала.
— Иди, чтоб до заката! Не приведи господь после заката выбрасывать ведро!
Улыбнулась и вздохнула, догадавшись о покое, И последний раз взглянула на ковры и на обои. Красный шарик уронила на вино в узорный кубок. И капризно помочила в нем кораллы нежных губок. И живая тень румянца заменилась тенью белой, и, как в странной позе танца, искривясь, поникло тело. И чужие миру звуки издалека набегают, И незримый бисер руки, Задрожав, перебирают.
Дом с мезонином. Маленький музей. Сюда приходит множество гостей…, — писала Таня, — откуда это, я не помню, Саша? Из линейки школьной? Утренник, какой-нибудь? Не помнишь ты? Бог с ним, и ладно. Всплыло вот в памяти, и в голове застряло. Хожу и повторяю, целый день… «Дом с мезонином, маленький музей…»
А помнишь, Саша, ключик золотой от вашего стянули шкафа? Стянули, а не знали, где открыть! И в запертых дверях подвальных, на чердаках искали скважину, но так и не нашли.
Какими белыми шарами сирень сегодня во дворе цветет, как высоко и низко звезды. Закроешь пальцем на стекле одну, другие вспыхнут. Убежище времен избушка во дворе. В ней дворник Петр Павел умер насмерть, помнишь? Тот, что Анну Николавну, учительницу музыки из ревности убил, и листья жег, как будто лето…
А в маленьком картоновом саду, в коробке «спички» сдох майский жук… большой, хороший жук. Но маленьким не страшна, а любопытна смерть. Не страшно: бабочка, к стене приколота булавкой, умерла, и ей не больно было, Саша. Скажи мне, Саша, да? Ведь ей не больно было… или?
Красивая она осталась, как была, и как была засохла на обоях, не потеряв ни пятнышка, ни цвета, ни усов, а только крапинки той медной золотой пыльцы, которая осталась между пальцев…
Камыш — заговоренная трава, венок из незабудок, тополь, тополь, летний снег скользит над оловянным прудом, касаясь пуховичками воды… не тонет, а плывет, качаясь…
Что же это? В доме отключили свет? Или ослепла я? Я в детстве, Саша, боялась так ослепнуть… Глаза закрою, и по комнатам хожу на ощупь, ударяясь об углы.
А мама скажет: «Таня! Прекрати дурить!», а мне так страшно снова открывать глаза, а вдруг, открыв, я ничего больше не увижу?
А у меня есть две копейки, можно будет на углу из автомата позвонить…
— Алло?
— Алло! Мы вам звоним из ЖИЛКОНТОРЫ! Наберите в ванную воды, мы на неделю вам ее сейчас отключим! (и держишь нос прищепкой, чтобы не узнал никто, что это ты звонишь). Ха-ха!
Стеклянная вода, зеркальная река, и мальчик утонул, и мертвым мальчика выносят из воды, и гомонье вокруг, и свет, и солнечные искры, под эти искры детка утонул. А солнце день слепит, чтобы не видели, не слышали, не думали, не помнили о смерти.
Сегодня воздух, Саша, пьян весной, и больно им дышать, и сладко, сухие губы холодом к стеклу. Но и стекло не остужает, плавится, и темнота двоится. А в комнате часы тик-так, как будто правильно идут, не отстают, но врут. Волшебные часы, в которых стрелки, как у вас идут назад. На кухне матери твоей. От стрелок этих, Саша, у меня всегда кружилась голова, как в карусели.
Сжигает солнце тень, а к вечеру так тихо во дворе, что кажется звонок велосипедный чудом, как будто вечность поселилась в стареньком саду. И пахнет желтыми духами, киселем сухим, ванилью, лопухами, маминой помадой. Все спят, как в замке у царевны, что палец веретеном уколола и уснула навсегда (ты помнишь, Саша, на картинке в книжке было?) Все спят; и рыцари, и разодетый в полосатое король, и королева, фрейлины, гвардейцы …
И эта страшная старуха, ведьма, по уснувшим залам клюкой стучит, тик-так, тик-так, тик-так…
Дурман и белена, какие бесовские, колдовские чары у весны. Как мало быстро пожили мы в детстве!
Как были горьки гори-беды, каким убийством, казалась бабушки разбившаяся чашка, случайно выскользнув из рук. И с каждым словом, с каждой буквой, Саша, с ума схожу, и брежу наяву, как будто кто-то спал на дне коричневой шкатулке, и проснулся… Точно вместо ящика буфета мы окно открыли. Там на ветке кот Степан придворный, на яблоневой с белыми цветами ветке висит, повешен, с подпаленной шерстью. С тусклым-тусклым ужасом в глазах, и вывернутым ртом.
Болото, камыши, и оскользь тины, рыбы с алыми хвостами воду бьют, и птичья тишина, а дальше, дальше свинцовая еще затянутая льдом вода, и эта сырость земляная прошлогодних листьев, и этот скос, и холод в рукава, в разбитых зеркалах реки четыре солнца, четыре утки, селезень один, и жизнь одна. И птица так кричит, пронзительно, так страшно, как мать твоя с балкона ужинать тебя зовет…
Из сна родятся мыши и пищат, краснеют маки, на девять дней по бабушке твоей завесит простынями мама зеркала…
Я заглянула, Саша, мать твоя увидела, сказала, что в этом зеркале останусь навсегда.
Твоя Т.Б.
Весь вечер мать в тазу эмалевом старое тряпье варила, из кипяченых тряпок отжимая клей, веревки новые плела, чтобы тряпье не пропадало даром, сушила, сверчивая, связывая лоскуты, тянула от угла к углу на табуретке стоя, кряхтя натягивала над плитой. Стеной парной стоял на кухне жирный дух хозяйственного мыла, и деревянными щипцами варево мешала мать, горячий лоб обмахивая вафельным промокшим полотенцем.