Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, Ларина Татьяна! Наше вам! Спешил, летел, как говориться, вот у Ваших ног! Читал, читал письмо! Что я скажу? Оно прекрасно! Такая искренность, такая чистота! Нетленка! Согласен хоть сейчас, и в ЗАГС. Чего тянуть? Онегин плохо кончил, Ленский тоже.… Да, брателло?
Мрачнея Шишин дальше страшный сон смотрел.
— Ну, ладно уж, меняться не хотите, так дарю! — сказал мерзавец и кулак раскрыл. В ладони негодяя лежала марка с Маринеско.
— Маринеско… — прошептала Таня.
— Маринеско-Маринеско! Маринеско! Наш герой! — сказал Бобрыкин, и кулак закрыл.
— Дурак, помнешь! — сказала Таня.
— Дурею от любви! — ответил негодяй.
— Давай меняться, — буркнул Шишин, сжимая кулаки.
— Иди ты лесом, Жижин! Не меняйся! Оставайся Жижин идиотом. Навсегда! — и спрыгнув с парты, насвистывая прочь пошел между рядов.
— Вот гад… — сказала Таня.
— Хочешь, Таня, я его убью?
— Хочу, — сказала Таня.
— Ладно, — согласился Шишин. Улыбаясь, дальше сон смотрел…
Дверь в материнскую на щелочку была открыта, на цыпочках подкравшись, Шишин заглянул с опаской, мать ушла. На тумбочке стояли розы, подушки пуховые пирамидой выстроились у стены, высокая кровать вязьем укрыта, на сложенном столе гостином клеенка та еще, которая была, с зелеными в полоску львами, старый телевизор «Юность» стоял на ней.
В кресле с тертыми ушами сидел сам Александр Иваныч Маринеско, командир краснознаменной подводной лодки С-13, 3-го ранга капитан, Герой Советского союза. Он был в фуражке, с золотой кокардой (как на марке) в черном галстуке, в тужурке кожаной и знаках наградных.
— Входи-входи, сынок! — заметив Шишина скрипевшего под дверью, капитан сказал и подмигнул. И Шишин тоже замигал и заморгал от света, и в комнату вошел, и рядом стал с его огромными ногами, в узких и сверкающих ботинках…
— Ну, вырос! Молодца! — разглядывая Шишина, сказал отец.
— Вот вырастешь еще чуть-чуть, и тоже капитаном станешь, — пообещала мать, и улыбаясь в комнату вошла в нарядном сарафане, с золотыми волосами, неся пирог вишневый, на том еще с полоской синей блюде, что не разбито было, а потом …
И Шишин сжался, вспомнив, что это блюдо он потом …
— Не дрейфь, моряк, прорвемся! И не такие миноносцы брали! — сказал отец, а мать смеялась, по синим кружкам разливая черный заказной «Индийский» крепкий, крепкий, крепкий, крепкий….
— Ах, ты, дрянь! — сказала мать. — Где марка с Маринеско? Лазил? Лазил, сознавайся, паразит!?
— Молчи, браток! — сказал отец, и снова подмигнул, а Шишина молчавшего угрюмо мать за ухо в чулан поволокла. Дверь распахнулась, из чулана вспыхнул свет…
— Атака века! — закричала с горки Таня. — О возвращении забыть! Задраить люки! Мой папа командир подводной лодки 0-13 Маринеско! К бою, экипаж!
— И мой тогда… — подумав, вставил Шишин.
— Ладно уж, и твой! Выходим под покровом ночи, мичман, продержитесь до рассвета, курс на Данциг! Любой ценой остановить «Тироль»! Пали-ииииии! — и запустила в белый дом снежком.
— Холодная война! Ура-ааааа! — кричала Таня, слетая с горки. — В атаку, краснофлотцы! Взять на абордаж!
И Шишин тоже в белый дом палил снежками с горки, сползая в снег за Таней, и к дому белому с гранатами хромал. А белый дом стоял без окон, без дверей, на нем написано «Огнеопасно» было, напряженье 320, внутри его жужжало, из-под снега, торчали ежики зеленые травы. А по двору Бобрыкин ненавистный в санках ехал, и вез его обыкновенный папа, в драповом пальто…
— Мой папа капитан подводной лодки, Маринеско, как на марке? — Шишин мать спросил.
— Твой папа хуже идиот, чем ты, — сказала мать.
«…Царю Небесный душе истины воуповаю, иже везде сый и всяко исполняй, прииди и вселися в ны, от всякой скверны дом очистить поможи мне грешной, Тобой припаду благости твоей, помози, Господи, помози! благословением Твоим и Сына твояго и Богородицы и всех твоих святых, убраться мне! Аминь… — перекрестив кухонный угол с образами, прошлякотала мать, и прибираться начала.
И в баке с перцем от чертей варила веник, и колокольчиком звоня кропила зеркала, и открывая шкафы вещи вынимала, складывая на газеты, церковную свечу зажженную держа в одной руке, другой пересыпая солью, складывала причащенное в мешки…
— Пойди сюда! — позвала, и Шишин неохотно вышел из комнаты своей, над матерью остановился, ожидая, мосластые повесив руки, так стоял, качаясь, в спину ей смотрел.
— Написано, читаешь? — оглянувшись пробурчала мать. — В чужом горбу любой читать готов, держи свечу! — и он держал свечу, в рукав пижамы обернув ее, боясь ожечься, дальше, дальше от себя, над нею, и капал воск топленый на пеленки, платья, распашонки, школьные рубашки, пиджаки, на молью источенное тряпье…
— Отца штаны! — сказала мать. — На кухне ножницы большие, синие, пойди и принеси!
И ножницы найдя, он ножниц не понес, а спрятал их под полотенцем, чтоб не порезала она отцовские штаны.
— Давай! — сказала мать, и Шишин протянул пустые пальцы.
— Тьфу, черт дурной! — сказала мать, встала, сама пошла на кухню, ножницы нашла, и с подозреньем на Шишина косясь, порезала отцовские штаны на тряпки.
— Все! — сказала мать, мешки перекрестив, и долго ругаясь и кряхтя обратно в шкаф запихивала их, придерживая дверцы боком то локтями, но лезли прочь из шкафа к матери мешки.
— Да придержи, чума! — и он уперся в дверцы и держал, пока, ворча, из связки подбирала мать к шкафу нужные ключи.
— Ну, Саша, слава Богу! — и обметав крестом тройным, замок и дверцы, пошла на кухню, он пошел за ней…
День все не проходил, был серый, тусклый, рыбьим пузырем смотрело солнце, в рваном небе ветер хмуро шевелил ворон.
— А воронья то, воронья! — сказала мать, взглянув в окно. — Воронья свадьба, посмотри-ка, Саша! — Шишин посмотрел. Множество ворон деревья облепили, будто листья, на проводах сидели, на заборе, на подоконниках и козырьках, песочнице, качелях, крыше школы, на крестах антенн…
— Господи, помилуй, не к добру… — пробормотала мать, и двор перекрестив за ниткой алой в спальную пошла, чтобы ручки от ворон перемотать. — …Посланница диавола ворона, птица сатанинская, худая, — оконные обматывая ручки нитью алой, рассказывала. — Всех грешных души вселяются в ворон и меж мирами целый день шныряют, туда-сюда, от нави к яви. Смерть в клювах носят. КАРРРРР!!!!! И все! — пообещала мать, и нитку меж губами обкусила.
— Гнилье, не нитка!
„Кар, и все…“, — подумал он, и отвернулся от матери и от окна.
„…Ной птицу эту проклятием своим из белой в черную оборотил, когда вместо того, чтобы разведать остров, к которому хотел пристать ковчег, она на берегу выклевывать глаза умерших стала…“ Шишин вздрогнул и прикрыл глаза.