Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Шишину хотелось посмотреть на Таню… Часто Шишину хотелось посмотреть на Таню, бывало, что не так хотелось, как сейчас, но именно сейчас хотелось больше, чем тогда, когда не так хотелось… Он рукавом, в который раз утер задышанное варевом окно, но детская площадка пуста была, и вдоль забора, сколько не стоял, не ждал, не шла она.
Он сел, схватившись за уши руками закачался, из-под локтей с пронзительной тоской смотрел на мать.
— Что лупаешь, репей? — спросила мать.
— Не лупаю, — ответил он, отвел глаза, и в сторону смотрел от матери другую, где лампа висельником рисовала тень ее.
— Нет лупаешь, чумной! Не лупай, сглазишь! Упаду, не приведи Господь, сломаю шею. Сниться буду. Иди и не сверби глаза! — велела мать, и в раковину следующий лоскуток отжала.
Шишин встал, ссутулился, пошел… В прихожей сумрачной, прохладной, дух стоял полынный. Сухой, привычный, неподвижный запах складок материнских платьев, пустых и тусклых, карманов съеденных пальто, и обувных короб, сенной травы, собачьей шерсти, гостей, что так и не пришли, отцовских запонок в шкатулке, бабушкиной брошки, пудреницы с морем из эмали, желтого резного хрусталя.
«Чего же мне теперь…?» — подумал он, и снова к матери пошел, не зная сам зачем, чего… Мать чай уже пила из желтой кружки, прикусывая корочкой просфоры, крошила сошиво на православный календарь.
— Памфила пресвитера, Павла, Илии и Даниила, святителя Макария Московского денек сегодня. Светел, Саша… — сказала мать, и, улыбаясь, чаю подлила…
Клеенка стертыми углами узор делила пополам, ворчала батарея, кран чихал. Прихваченный морозцем март застыл в окне пятном глухим, в стекле троилась лампа, хотелось выть, и вывовать все это. И, вывовав, захохотать… Присев напротив, он заходил вокруг пустого блюдца пальцем указательным и безымянным, воображая, что торопиться куда-то (в школу на урок) и перепрыгивая от горошка на горошек, о чем-то думал беспрестанно, монотонно отбивая ногтями по клеенке дробь. Мать протянула руку, цепко ухватив, к столу ладонь прижала.
— Стрянь! — сказала мать.
— Пусти… — ответил он, и дернул руку, но мать держала крепко, не пускала, давила пальцы ладушкой к столу. — Пу-у-с-ти… — и задыхаясь, с отвращением матери в зрачки смотрел. В зрачках плясали язычки лампады. Как черти на церковном масле, мотыльки у лампы…
— Хватит, я сказала! — мать выпустила руку, сквозь губы семечко калинное цедя. И выплюнула в блюдце.
Пальцы сжав, он уронил за край стола кулак, потухшими глазами на мать смотрел.
— Налить тебе чайку? — и ложкой деревянной заскребла по краю банки… — Кончилась калинка, — сообщила мать.
— Где мой альбом? — ответил он.
— Альбом?
— Альбом…
— Какой альбом, Сашуля?
— Фотографический альбом… с цветами.
— Твой школьный, сныть? На тварь свою смотреть? Не дам!
— Отдай, во сне зарежу…
— Что? — усмехнулась мать.
— Уснешь — зарежу и возьму альбом
— Да в глубине, на антресолях, подавись! — и снова выплюнула в блюдце семечко калины.
Он встал и под дождем веревок, натянутых под потолком с угла к углу, с угла к углу, с угла к углу… и перекрещенных над люстрой, пошел по мокрым пятнам за стремянкой, в общий коридор.
— Погрохочи мне, там, погрохочи! Соседей перебудишь… — сказала в спину мать, и следом Шишину пошла, согнувшись, бормоча, держась за перевязанную шалью песьей спину…
Здравствуй мой родной, любимый Саня, — Шишину писала Таня. — Сегодня книжные перебирала полки, много книг подаренных одних и тех же у меня скопилось, (помнишь, все на дни рожденья нам дарили книги). Ии тех, что есть по две, и даже по четыре я решила отнести в библиотеку нашу, в школу. Дюма «Три мушкетера» оказалось три… «Плутония», «Айвенго», «Квентин Дорвард», Жуль Верн, «Два капитана», «Кортик», Диккенс…
Что полки даром забивать? И вот пока перебирала, альбомы школьные нашла. И целый день листаю и листаю. То плачу, то смеюсь. Закрою и открою. Открою — оторваться не могу. Все черно-белые конечно снимки, но как цветные, нет, цветнее, чем они.
Где ты на школьной елке в первом классе зайцем был! Ты помнишь, Сашка? Я Красной шапочкой, Бобрыкин волком. Глупости какие! Бобрыкин там скорей не волк, а крокодил какой-то!!! Ну и морда! Зубы из фольги, и хвост с отцовского воротника! А мы с тобой… Ты с пирожком столовским под елочкой стоишь, и вид такой, как будто бы из зала Анна Николавна наша кулаком тебе грозит… Грозила, сознавайся?
«Не грозила», — вспомнил он.
Какие же чудные, Санька мать тебе тогда связала уши!!!! А я! А я… Тогда красивой я такой себе казалась, в этом белом из марлевки платье, в соломенной и красной шляпке…с бантиком под горло…
«Ты и была… ты и сейчас… ты и всегда…»
А мне Бобрыкин говорит, что я как мухомор! И я обиделась ужасно, заревела, убежала, под стол залезла физрука. Сижу, реву. Тут ты. Стоишь и смотришь. Увидел, что реву, и испугался, тоже заревел…
А я еще немного поревела, смотрю из-под стола, а ты стоишь, такой! Усы, что мы углем нарисовали, все размазал, нос… и уши по плечам повисли… Мне стало так смешно тогда, что хочется сейчас опять заплакать.
Родной, хороший мой, любимый Саша…
На фотокарточке в девятом классе нет тебя. Ты помнишь, долго ты болел тогда? Я помню. Мать твоя уйдет, а ты к окну, стоишь и смотришь на забор, и ждешь, когда из школы я домой пойду. Нос о холодное стекло расплющишь, и стоишь… а мы с Бобрыкиным дом обойдем с той стороны от арки — и в кино.
А из кино идем, ты все стоишь и ждешь.
Ты вспомнишь сам, я знаю, карточку, вот эту, что я тебе в письмо кладу.
Твоя Т.Б.
На фотокарточке, которую прислала Таня, Шишин в голубой рубашке в материнском «ромбами» жилете песьей шерсти — сидел за партой, ждал, из последней силы не крутясь, когда из фотоаппарата вылетит обещанная птичка.
Не как обычно, ждал, без пиджака.
Бобрыкин ненавистный как-то у забора, где Шишин часто бабочек ловил, поймал его, и там велел стоять, не шевелится, репейниками в Шишина кидал.
— Стой, жди, пока я в нос не попаду тебе, не вздумай шевелиться! Чем быстрее в нос я попаду тебе — тебе же лучше, понял? — и Шишин терпеливо ждал, когда Бобрыкин ненавистный репейником по носу попадет ему…
Танюша шла вдоль школьного забора, и посмотрев сказала: «Дураки!»
— Ну весь пиджак загадил, сам репей, и весь в репье! — сказала мать. — Ходи теперь, чешись, как пся во всях! — и доставать репьев не стала…
Всю зиму он носил пиджак в репьях, вертелся.
— Да не вертись! Что ты сидишь, как на углях? — спросила Таня,