Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама? — переспросил я. — Когда ты начал думать о ней? Сейчас или когда вонзал нож в человека?
— Да пошли же скорей! — Мазурин добавил ругательство. Теперь он меня торопил…
Не знаю почему, но я, перебегая вслед за чекистом, вспомнил о Юле. Видела бы она, как два голодных, истекающих кровью непримиримых врага уходят от школы в лес.
Школа… штаб… Нам очень повезло. Второй раз за последние десять минут. Школа стояла на краю города. Через четверть часа, вставая и падая, чтобы не оказаться замеченными, мы добрались до леса. Когда стало ясно, что пора отдохнуть и осмотреться, я, а вслед за мной и Мазурин повалились на траву и стали смотреть с пригорка на город.
Немцы входили в Умань, как вода сквозь дырявую плотину — мощно, стремительно, организованно.
— Интересно, кто это врезал из крупного калибра по школе? — морщась и держась за плечо, пробормотал чекист.
Вопрос был риторическим. Это мог быть залп нашей батареи гаубиц — последний, яркий, как вспышка догорающей свечи. А могли и немцы. Не согласовав свои действия с частью пехотной дивизии СС, батарея гаубиц с другой стороны врезала по школе как по известному разведке штабу. Как бы то ни было, я готов был сказать спасибо и последним. Во время артобстрела ни один советский военный не пострадал.
— Касардин, — услышал я, — у вас нет в кармане горячей отбивной?
— Можете откусить прямо от меня. Я — одна сплошная отбивная.
Мы засмеялись. Веселья в этом не чувствовалось. Смех смехом, но Мазурину пришлось хуже, чем мне. Ему необходима еда и горячий сладкий чай, иначе к вечеру, если мы до него доживем, он сляжет.
— Нужно идти, — осторожно, словно зондируя рану, сказал я.
Он кивнул и поднялся.
— Один вопрос, доктор… Вы там… на дворе… стали пинать меня…
— Разве это был не единственный способ убрать от вас унтера с ножом?
Он снова кивнул, на этот раз удовлетворенно, и тронулся с места. Мне показалось, что именно это чекист и хотел услышать. Интересно, а как выглядела другая представляемая им версия? Впрочем, к черту это…
За полчаса мы углубились в лес настолько, что разрывы снарядов стали похожи на раскаты грома. Глухо и объемно порыкивая, звуки прокатывались по лесу, цеплялись за листву и глохли. Мазурин совершенно выбился из сил. У меня перед глазами плыли круги. Есть хотелось так, что казалось, пробеги мимо заяц, и я выпущу в него всю автоматную обойму.
Кое-как я ориентировался по солнцу и деревьям. Идти нужно на восток — подсказывала надежда. Нет разницы, куда идти, — твердил рассудок. Мы в окружении. Плотном, мертвом кольце. Чтобы выйти из него, нужно незамеченными просочиться сквозь боевые порядки немцев. Быстро и незаметно. Я смотрел на чекиста и понимал, что ни быстро, ни незаметно не получится. Через полчаса, в лучшем случае через час он превратится в мою ношу.
Он упал через десять минут после того, как сквозь прореху — лужайку меж берез я различил очертания какой-то деревни. Или сторожку лесника. Или охотничью заимку, если это не одно и то же… Как бы то ни было, я видел дом. Грубо срубленную, измазанную глиной для пущей теплоты зимой и с торчащей из крыши трубой избу.
— Полежи, энкавэдэ… — пробормотал я, приседая и осторожно сваливая с плеч Мазурина. — На разведку хирург сходит…
Разведчик из меня был никакой, но думать я еще могу. А потому, отдалившись от Мазурина метров на пятьдесят и закусив былинку, думая о лежащей в доме буханке хлеба и огромном котелке с борщом, я залег и стал ждать. Пятнадцать минут ничего не решили. Никто к избе не подошел, никто из нее не вышел. Уже давно было понятно, что это не дом на отшибе села. Это просто сруб в лесу. Интересно, есть ли здесь те же традиции, что и на севере, — оставлять для будущих гостей самое необходимое?…
Поднявшись, я двинулся к дому…
«Нет, почему здесь должны быть немцы, спрашивается? — размышлял я, прижавшись спиной к стене. — Что им здесь делать? А если тут, тогда какого черта сидят и никому не придет в голову выйти облегчиться, к примеру?»
Думать об этом можно было до заката.
Автомат был поставлен на боевой взвод еще в лесу. Выставив его перед собой, я распахнул дверь.
Вошел.
Ни немцев, ни русских, ни украинцев.
Зато на полочке над печью — спички и коробка «Беломорканала». Непочатая! На столе — нож, воткнутый в столешницу, и пустая кружка. В печи — котелок.
Дрожа от предвкушения, я вытянул его из жерла.
Пять картофелин в мундире. Хлеба не было.
Спасибо и на этом, добрый хозяин.
Схватив котелок, я уже собрался выйти, как вдруг услышал — будь все проклято!.. — немецкую речь!
Лихорадочно осматривая интерьер, я думал, что делать дальше. Нырнул под окно. Выглянул — снизу.
К избе, куря и переговариваясь, шли трое немцев. На шеях их болтались автоматы, каски висели на плечевых ремнях. Пилотки как были на голове — размазаны касками, — так и остались — почти круглыми ермолками. Настроение у них было хорошее. Я скосил взгляд в сторону: маршрут пролегал в десяти шагах от Мазурина. Издай он сейчас стон, и — конец. Но чекист был без сознания и, слава богу, не мог даже стонать. Мозг не получал команд от нервных окончаний. Плохо дело. Только бы не кома. Вот она, золотая середина — и чтоб в обмороке был таком, чтобы звуки издавать не мог, и биологической смерти чтобы не было. Где логика, врач?
Прятаться негде. Чердака нет. Подпола — тоже. Но меня туда в такой ситуации и силком бы никто не затащил. Я хочу есть. Чекист — кол ему в сердце — тоже. За пять картофелин я буду стоять насмерть.
Поставив чугунок на стол, я вытер ладони о брюки, поднял автомат и замер в трех шагах от двери.
Вот эта картина — та, что надо. Мне бы хотелось, чтобы Юля ее увидела. Как же все-таки много неразумных мыслей оказывается в голове за минуту до смерти…
В мою, среди всех прочих, вдруг забрела воспоминанием мысль о девочке Майе из Сочи. Она появилась так же внезапно, как и исчезла потом, задолго до Юли…
* * *
Июльские дни — последние — двадцать пятого года…
При оседающем в море солнце познакомился я с сочинской уроженкой. В тот памятный вечер на берегу Черного моря она меня аккуратно положила на теплую гальку и ловко воссела сверху. Истома длилась недолго, пару секунд. Едва мы с Майей — это имя теперь трудно забыть — слились в творческом замысле, как из кустов выбежал какой-то старый хрен в парусиновых штанах и сандалиях на босу ногу. Натянутая на частокол ребер седовласая грудь его перетягивалась из стороны в сторону в ритм быстрых шагов, и на ней вправо-влево метались фиолетовые соски размером с николаевские рубли. В руках дед держал вырванный из земли столбик ограды. Я хорошо помню оружие, потому что сам столбик был серый от старости, а нижняя часть его, землей покрытая, рыжела гнилью. Вот этой-то гнилью и собирался старик поставить штамп на мне, выпускнике кафедры профессора Смышляева, если уж я не собираюсь ставить таковой в паспорте его внучки. Я попытался вскочить, но, услыхавши и узнавши вопли седогрудого, девушка сама завизжала, как сирена. Одного появления этого монстра с горящими желтым светом глазами оказалось достаточно, чтобы с ней произошли изменения. Причем изменения настолько кардинальные, что встать без помощи хирурга или даже нескольких хирургов я теперь уже не мог. Клетка захлопнулась. Птичка осталась внутри. Так кайф мне еще никто не ломал — тогда это звучало без преувеличений. Но самое ужасное заключалось в том, что я, как хирург, знал, что случилось. Понимая, что через несколько мгновений оптинский старец отоварит меня и остаток отпуска я проведу в очередях в аптеку, я схватил Майю, которая орала не переставая, прижал к груди и рысью поскакал вдоль прибоя. Следующее нужно писать нонпарелью: на фоне засыпающего солнца по берегу моря в костюме Адама мчался отдыхающий с очаровательной девушкой на руках. При этом даже невооруженным глазом было видно, что мешает ей соскользнуть на песок. Позади этого архитектурного ансамбля несся дедушка местной очаровательной девушки, и при каждом пятом шаге своей левой ногой безуспешно пытался разобщить ансамбль ударом столбика…