Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые дни после Колумбайн я снова вернулась к ведению дневника. Я делала записи в книге, которую Дилан подарил мне на Рождество. Мы с Томом всегда говорили мальчикам, чтобы они не покупали дорогие подарки, и поэтому я была тронута, когда в 1997 году нашла книгу для записей в кожаной обложке среди своих подарков. Я так явно выражала свою радость по поводу того, какой это великолепный подарок, что Дилан подарил мне еще один дневник на Рождество в 1998 году. У этого дневника на обложке была репродукция картины Эдварда Мунка «Крик». Конечно, позже это изображение стало зловеще символичным, но в то время я была просто тронута таким внимательно выбранным подарком, который затрагивал и ведение дневника, и искусство, и, таким образом, идеально подходил для меня.
После Колумбайн облегчение, приходившее ко мне, когда я делала записи, ощущалось почти физически, хотя и было временным. Мои дневники стали для меня местом, где можно собрать мириады порой противоречивых чувств, связанных с моим сыном и тем, что он сделал. В первые дни ведение записей позволяло мне излить свою огромную скорбь из-за горя и страданий, которые причинил Дилан. До того, как я смогла лично связаться с семьями жертв, дневники стали для меня местом, где можно было попросить у них прощения и тайно погоревать о потерях, которые они пережили.
Дневники также были для меня местом, где можно было расставить все на свои места. В первое время после трагедии мы оплакивали не только Дилана, но и саму его личность — и наше самосознание. Было невозможно исправить поток ложных сведений в средствах массовой информации, но я хотела рассказать нашу часть всей истории, пусть даже только себе. Страницы моих записных книжек стали местом, где можно было тихо ответить людям, которые называли нас зверями и чудовищами, исправить неправильные представления о моем сыне и нашей семье. Некоторые из этих страниц отражают мою самозащиту и даже злость против тех, кто судил, ничего не зная о нас. Я не гордилась этими чувствами и была рада хранить их в секрете, но в то время они были мне необходимы, и я вижу детали, которые мучили меня, как невольные доказательства потрясения и горя, которые я ощущала.
Ведение дневника также давало мне возможность отразить мою собственную потерю, когда я не чувствовала себя в безопасности, чтобы говорить о ней открыто. Наш адвокат говорил мне, что я не могу посещать группу поддержки для потерявших близких родственников, не рискуя подвергнуть неприятностям ее других членов, но мне нужно было безопасное место, чтобы вспоминать и оплакивать своего сына. Для всего остального мира Дилан был чудовищем, но я потеряла своего ребенка.
И поэтому, особенно в те первые дни, больше всего в моих дневниках появлялось воспоминаний. Позже я буду возвращаться к ним в попытках увидеть, где же все пошло так ужасно неправильно. Когда горюешь о потере близкого человека, стараешься запечатлеть его в памяти, и многие годы мое горе было связано с вопросом, что же было у Дилана в голове в конце его жизни. Попытки понять эту тайну придут позже. В те первые дни я писала просто потому, что любила.
Я записывала все, что только могла вспомнить о Дилане, — о ребенке, о мальчишке, о подростке. Я восстанавливала его победы и разочарования, а также целый ряд маленьких, совершенно обычных моментов нашей совместной жизни. Боясь, что все забуду, я записывала избитые семейные истории и шутки, которыми мы наслаждались вместе, словечки и фразочки, которые заставляли каждого из нас четверых разражаться смехом и оставались непонятными для любого человека со стороны. Ведение записей делало меня ближе к Дилану.
Я знаю: то, что я пишу об этом здесь, приведет к тому, что меня снова будут осуждать. Эта мысль наполняет меня страхом, хотя не было таких критических высказываний по поводу моей роли как родителя, которые я не слышала бы за последние шестнадцать лет. Я слышала, что мы с Томом были слишком снисходительны к Дилану и что мы были слишком строги. Мне говорили, что позиция нашей семьи по отношению к оружию стала причиной трагедии в Колумбайн: возможно, если бы Дилан привык к оружию, оно не имело бы такой мистической власти над ним. Люди спрашивали меня, не обращались ли мы с Диланом жестоко, не позволяли ли другим обращаться с ним жестоко, обнимали ли его когда-нибудь, говорили ли, что его любим.
Конечно, оглядываясь назад, я скептически оцениваю принятые нами решения. Конечно, мне есть, о чем жалеть, особенно это касается тех звоночков, которые я пропустила и которые указывали, что Дилан был в опасности, что мог повредить себе и другим. Именно потому, что я их пропустила, я хочу рассказать эту историю, поскольку какие бы родительские решения ни принимали мы с Томом, мы делали это, хорошо подумав, в полном сознании и в полную меру своих способностей. Я рассказываю эту историю не для того, чтобы спасти репутацию своего сына или нашу репутацию как его родителей. Но я думаю, что важно, — особенно, для учителей и родителей, — понимать, каким был Дилан.
За пятнадцать лет, которые я проработала в сфере профилактики самоубийств и жестокости, я слышала множество историй о жизнях, которые оборвались трагически. Иногда родители говорили мне, что знали: их ребенок в беде. Они описывали ребенка, которого не могли выносить, демонстрирующего антисоциальное поведение в начальной школе; злого, жестокого подростка, которого они сами боялись. Во многих случаях такие родители пытались неоднократно (и часто безуспешно) помочь своему ребенку. Подробнее я расскажу о таких случаях далее. Мы должны сделать так, чтобы родителям и другим заинтересованным лицам было легче прийти на помощь ребенку, у которого явные трудности, до того, как этот ребенок станет опасным для себя и других. Но здесь я упомянула эти борющиеся с трудностями семьи, потому что хочу отметить важное различие. Ребенок, чьи проблемы лежат на поверхности и разрушают жизнь его или ее семьи многие годы? Это был не мой сын.
Были признаки того, что у Дилана проблемы, и я несу ответственность за то, что пропустила их, но не было никаких пронзительных сигналов сирен, никаких неоновых вывесок с надписью «Опасность!» Вы бы не стали нервно отдергивать своего ребенка от Дилана, если бы увидели его сидящим на скамейке в парке. На самом деле, поболтав с ним несколько минут, вы бы спокойно пригласили его на воскресный обед. Насколько я понимаю, это именно та правда, которая делает нас такими уязвимыми.
После Колумбайн мнение окружающих о моем сыне сложилось — что вполне понятно — молниеносно: Дилан был чудовищем. Но это заключение было обманчивым, потому что оно тесно связано с куда сильнее обескураживающей реальностью. Как и вся мифология, вера в то, что Дилан был чудовищем, служила более глубокой цели: людям нужно верить, что они смогут распознать злодеев среди себе подобных. С чудовищами нельзя ошибиться, вы всегда узнаете чудовище, если видели хотя бы одно из них, не так ли? Если Дилан был монстром, чьи беспечные родители позволили своему психически неуравновешенному, разъяренному ребенку хранить целый арсенал оружия у себя под носом, тогда трагедия — эта ужасная трагедия — не имеет никакого отношения к обычным мамам и папам, сидящим в своих гостиных, когда их дети мирно сопят носами в мягких постелях наверху. Случилось нечто душераздирающее, но оно случилось где-то далеко. Если Дилан был чудовищем, тогда события в Колумбайн, хотя и трагичные, но являются аномальными, чем-то вроде удара молнии в ясный, солнечный день.