Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врач изучал свои руки, избегая взгляда Беньямина.
– Другими словами, вы нас боитесь, – продолжал тот.
– Вы правы, есть люди, которых это беспокоит. Одна из наших задач – отсеять тех, от кого можно ожидать неприятностей в случае вторжения нацистов. Кто знает, что может произойти?
– Но нацисты уже вторглись.
Врач послушал стетоскопом сердце Беньямина и сказал:
– Ну что с вами делать, доктор Беньямин? К работе вы не годны.
– Видите ли, я по природе своей ленив. Буду целыми днями читать и писать. Если бы только здесь была библиотека…
Врач рассмеялся:
– Может, вам еще и секретаря предоставить? Я поговорю с начальством. Мы, французы, как вам известно, высоко ценим интеллектуалов. Ведь и само слово «интеллектуал» придумали у нас, во Франции.
Беньямин прекрасно знал непростую историю происхождения этого слова во Франции. Во время скандала, связанного с «делом Дрейфуса», мужественных людей (во главе с Золя), выступивших в защиту разума и просветительских ценностей и поддержавших ни в чем не повинного еврея, называла интеллектуалами разъяренная пресса. В народе, особенно в Англии, так продолжали именовать посрамляемых и осуждаемых. (Бывшая жена Беньямина Дора в письмах ему горько сетовала на англичан за снобизм и нежелание размышлять хоть о чем-нибудь серьезном. Если верить Адорно, в Америке дело обстояло еще хуже: там образованным и умным людям якобы приходилось притворяться тупыми и невежественными лишь для того, чтобы зарабатывать себе на жизнь.)
Отлежавшись два дня в больнице c выбеленными стенами, где прилично кормили, Беньямин присоединился к Хейману Штейну и еще двадцати восьми мужчинам, которых разместили в строении с железной крышей, служившем когда-то птицебойней. Спали они на прелых раскладушках без матрасов. «Добровольцам» выдали по одному шерстяному одеялу, которое, как правило, оказывалось настолько изъеденным молью, что если посмотреть через него на луну, то просвечивало что-то вроде Млечного Пути. Ели на площадке во дворе, под рваным навесом из промасленного брезента, громко именовавшейся «столовой», на длинных самодельных столах, сооруженных из ломаных сосновых досок и ржавых железных бочек.
Работа в лагере состояла по большей части из уборки отхожих мест и готовки. Еда пахла отвратительно, но давали ее в количествах, достаточных, чтобы жизнь в лагере окончательно не угасла. Со дня прибытия Беньямина в Невер зарядили дожди, и к работе никто пока так по-настоящему и не приступил. Охранникам самим не хотелось мокнуть на улице, надзирая за работающими. Дождь, который почти все принимали как подарок судьбы, не прекращался первые три недели пребывания Беньямина в лагере, стальная морось, казалось, превращала сентябрь в декабрь.
Как и большинство интернированных, Беньямин не мог согреться, как ни старался. Под тощим одеялом ночью становилось только хуже: оно лишь напоминало, для чего люди укрываются. Спал он скверно, в позе зародыша, дуя в сжатые кулаки, чтобы стало хоть немного теплее. По утрам ему казалось, что суставы у него проржавели до полной неподвижности. Больно было даже просто встать, наклониться.
Беньямин упорно называл своих товарищей по плену коллегами – и вполне заслуженно: многие из них были ненасытными книгочеями, а кое-кому удалось захватить с собой в лагерь классические художественные и философские книги. Одной особенно холодной ночью молодой человек из Баварии добыл через сочувственно настроенного охранника вязанку хвороста, и они затопили печку, притаившуюся в одном из ледяных углов барака. Арестанты собрались вокруг нее, чтобы обсудить, как им выживать.
Хейман Штейн сказал:
– А знаете, нам, вообще-то, повезло.
– Как это, Штейн? – удивился один самоуверенный молодой человек. – В чем же мое везение? Может, я чего-то не понимаю.
– Среди нас находится блестящий писатель и философ – доктор Беньямин.
Беньямин смутился от этого щедрого, пусть и несколько елейного комплимента – отчасти оттого, что ни в чем не считал себя блестящим. Возможно, когда опубликуют работу о пассажах, он будет достоин какого-то внимания, но не сейчас. Его ошеломило, когда несколько человек зааплодировали. Они вот прямо так согласны с Хейманом Штейном?
– Дорогие мои друзья, – едва слышно произнес он. – Я очень вам признателен.
– Так прочитайте нам лекцию, доктор Беньямин! – попросил Штейн. – Давайте что-то улучшим в нашем положении. Вы могли бы преподавать нам что-нибудь – например, философию. Мы можем превратить Невер в маленький университет!
Он театрально взмахнул рукой. Настоящее представление, подумал Беньямин. Штейн внимательно смотрел на Беньямина, как бы пытаясь его убедить:
– Вы должны сделать это ради всех нас.
Беньямин поблагодарил Штейна, но согласиться не мог. Он был далеко не так хорош, как объявил Штейн. Да и столько воды утекло с тех пор, как он в последний раз заходил в аудиторию. Даже получив докторскую степень, он совсем мало преподавал.
– Я бы тоже лекции послушал, – сказал седобородый человек по имени Меир Винклеман, перед Первой мировой войной учившийся в Одессе на раввина. – Особенно на религиозные темы.
Многообещающая карьера Винклемана, видимо, была пущена под откос неудачной женитьбой, и он пошел в коммивояжеры, благодаря чему так легко пересекал границы, что теперь отдельных стран для него уже не существовало.
К уговорам присоединились и другие, а в их числе – Ганс Фиттко, только что прибывший из другого лагеря. Он был здесь одним из немногих, с кем Беньямин был знаком, и само присутствие Ганса вселяло в него надежду. Было в Фиттко что-то такое, от чего каждый начинал верить: все можно поправить.
– Нам нужно с пользой провести здесь время, – сказал Фиттко. – Герр Штейн прав.
И он стал рассказывать, как во время гражданской войны в Испании республиканцы, попавшие в плен, отлично сумели скрасить свое пребывание в лагерях, печально известных своими бесчеловечными условиями, устраивая поэтические чтения и лекции по философии.
Бывший учитель из Лейпцига Коммерель, несколько лет проведший в одном из английских университетов, достал из рюкзака книжку «Диалогов» Платона в английском переводе оксфордского профессора Бенджамина Джоуитта. Еще у кого-то оказались сочинения Руссо и Канта. Сам Штейн взял с собой зачитанную книгу Мартина Бубера с таким количеством подчеркиваний, что многие страницы можно было прочесть лишь с большим трудом. Беньямин привез «Опыты» Монтеня, сочинения которого давно служили ему источником утешения. Кроме того, он захватил с собой Тору в прекрасном (пусть несколько чинно-старомодном) переводе Мендельсона.
– Итак, библиотека у нас есть! – воскликнул Ганс Фиттко. – Что еще нам нужно?
– Что скажете, доктор Беньямин? – подзадоривал его Штейн.
– Конечно, он будет читать нам лекции, – уверенно сказал Фиттко. – Я слышал его в Париже. У него это здорово получается.