Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беньямин вытер лоб, весь вдруг покрывшийся испариной.
– Если вы все этого хотите, мне придется уступить, – произнес он. Взгляд его был прикован к дальнему левому углу барака; он раздумывал о том, каково это будет – читать лекции по философии в лагере. Он помолчал и, чтобы показать, как он благодарен за интерес к нему, сказал: – Я буду весьма рад провести несколько философских дискуссий… Если это как-то поможет скоротать время. Но будьте ко мне снисходительны – я не преподаватель и не философ.
На следующее утро, вскоре после завтрака, когда дождь продолжал барабанить по крыше и лагерной охране не хотелось никого выгонять на работу, Беньямин приступил к лекции по древнегреческой метафизике, зачитывая вслух отрывки из Платона (и с листа переводя с викторианского английского Джоуитта на немецкий). Он сразу же пояснил, что Кант его интересует не меньше, чем Платон, но, по его мнению, у обоих мыслителей столь много общего в том, как они смотрят на мир, что начать необходимо с великого афинянина.
– Часто можно услышать, что вся западная философия состоит из примечаний к Платону, – сказал он. – Если это так, то примечания Канта – самые скрупулезные и оригинальные. – Он помолчал, потом снова негромко заговорил: – Мне представляется очевидным, что в рамках философии, а значит, и той доктринальной области, к которой принадлежит философия, кантианская – и, следовательно, платоническая – система никогда не может пошатнуться, разрушиться. Можно представить себе только уточнение и развитие кантианства и платонизма, их вызревание в доктрину, что не обязательно хорошо.
Беньямина интриговало «изобретение» Платоном Сократа.
– Он и реален, и нереален, историчен и неисторичен, – объяснял он.
Он отметил, что любая философская система начинается с отношения, подхода к истории и что Платон весьма искусно нашел способ подарить такой личности, как Сократ, вечную жизнь. Простым присвоением здесь не обойдешься.
– Нам известно, что бывает, когда автор завладевает своим героем, как это произошло у Макса Брода с Кафкой. Броду не хватило бережного отношения к ауре неповторимого гения, он не обозначил отдельность Кафки от самого себя, и поэтому написанная им биография друга полна ужасными искажениями.
Беньямин старался донести до слушателей, что образ Сократа в диалогах Платона «придуман» в том смысле, что Платон поместил человека, которого он когда-то знал, в интеллектуальные и нравственные обстоятельства, с которыми он в жизни никогда не сталкивался. Но Платон так хорошо знал дух Сократа, что мог дать ему дополнительную жизнь к той, что у него была «на самом деле». Другими словами, тому, что Платон рассказывает о Сократе, можно верить, его вымысел – реальность.
Когда Беньямин начертал в воздухе кавычки, заключив в них слова «на самом деле», Хейман Штейн вскочил на ноги.
– У человека и так есть жизнь, – запротестовал он. – Не нужно ее придумывать.
– Простите меня, герр Штейн, – ответил Беньямин. – Мне следовало выразиться яснее. В наше время мы склонны придавать всему, что ни скажем, иронический оттенок. Это, конечно, неправильно. – Он заходил взад-вперед, как будто напряженно раздумывая, пытаясь напасть на свежую мысль. – Реальность создается языком. Язык – это как бы мост между тем, что происходит в сознании, и тем, что случается в мире. Попробую, пожалуй, изъясниться смелее: если не облечь реальность в слова, то ее и не существует. Такая теория языка опрокидывает общепринятые понятия о времени, и это представляет собой проблему. С другой стороны, я отрицаю существование времени. То есть времени непредставимого, линейного. Заключить что-либо в скобки означает сделать видимым лингвистический элемент этого чего-то, его зависимость от придуманного времени, его тайну, его конечную нереальность.
Он увидел устремленный на него восторженный взгляд Хеймана и чуть заметно улыбнулся. Может быть, он все-таки неплохой лектор?
– Мы стремимся – здесь и всегда – найти реальность, которая не столь сильно зависит от одного лишь выражения.
Он надолго замолчал и заметил, что некоторые из его слушателей находятся в замешательстве. Может быть, то, что он сказал, непонятно? А может, он и сам не до конца понимает то, что говорит? Он почувствовал досаду. Ему хотелось вести беседу об истории как катастрофе и о революции как единственном правильном преодолении кошмара истории, но придется отложить это на другой день. А пока нужно вернуться к Платону. Но и, продолжая говорить, он думал о конечной цели всей философии. Он хорошо описал ее в своих «Тезисах о философии истории»: «Мессианский мир – это мир всесторонней и целостной непосредственности. Только в ней возможна всеобщая история».
Газет в этом так называемом camp des travailleurs volontaires не было, поэтому ходило много разных слухов.
– Немцы вошли в Париж и с минуты на минуту появятся здесь, – шепнул Беньямину Штейн. – Я слышал это от охранника, который врать не будет.
Но никакой канонады не доносилось, да и охрана вроде бы не проявляла особых признаков беспокойства. Ведь если бы немцы действительно приближались, в лагере должен был бы воцариться хаос?
Лагерная жизнь шла как будто где-то поодаль от Беньямина, он словно парил над нею. Как ни странно, оказалось, что физические неудобства не так страшны, даже самое неприятное можно было пережить: мучительные ночи под единственным одеялом, пытку, когда моешься раз в неделю под струйкой холодной воды из-под крана. Обед, состоявший из едва теплого бульона с кусочком хряща, спрятавшимся на дне миски, как глубоководная морская тварь, был омерзителен, но не смертелен. Даже унизительную необходимость справлять большую нужду в вонючем сарае вместе с десятком других мужчин оказалось возможным перенести. Самым большим испытанием, пожалуй, был недостаток книг и газет, но даже это было терпимо.
Но вот когда у парня, спавшего на соседней с ним койке, однажды ночью начались жуткие боли в боку, а через несколько дней он умер от разрыва аппендикса – видеть это было куда тяжелее. Молодой Эфраим Вольф (ему не было еще и двадцати трех) совсем недавно приехал во Францию из Люблина, где работал учителем в школе для мальчиков. Он был уже болен, когда прибыл в лагерь, но охранник ничего не сделал, чтобы помочь ему, хоть тот и умолял отпустить его к врачу.
– Да брось ты чепуху молоть. Съел что-нибудь, вот и скрутило живот, – сказал охранник. – Тут еда такая – все животом маются.
Эфраим Вольф пролежал в муках трое суток. Он стонал, а на четвертый день стал тихо плакать. Беньямин прикладывал ему ко лбу мокрые полотенца и шепотом лгал на ухо, что боль в животе скоро пройдет. На пятый день молодой человек молча умер. Тело предали земле на шестой день на опушке орешника примерно в километре от ворот лагеря. Человек десять прочли над могилой кадиш. Раскачиваясь взад-вперед на каблуках, Беньямин – впервые за много лет – заплакал.
На третий месяц его пребывания в неволе commission de triage[46] сообщила Беньямину, что его скоро отпустят. Его сестра Дора написала, что счастливым поворотом дела он обязан, в частности, вмешательству Адриенны Монье[47] и Жюля Ромена[48], которые обратились с прошением от его имени к кому надо. «Бог евреев не оставляет тебя», – писала она, и это было так на нее не похоже.