Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато внизу, сразу при входе в этот театр, там где кассы, было маленькое оконце, а за ним — сам этот театр, только крохотный, в миниатюре. Креслица, занавес.
Меня еле отлепили, я хотел туда.
Жить, навсегда.
Гулливер.
Мы, конечно, ходили в театры. Оперу я не люблю и не понимаю, не музыкален, а зрелище противоестественное. Балет мне нравится гораздо больше, но утомляет и он.
Драма. Идея Станиславского, согласно которой актеры должны играть, будто нет четвертой стены, кажется мне искусственной напридумкой.
Ну как это: стены нет, а ты этого не видишь. Прикройся хотя бы. В зале шум, а ты его не слышишь, на него не реагируешь.
А мы — зрители. У них тут стена обвалилась, а мы пришли, в кресла уселись и подсматриваем. Стыдно. Непорядочно. В жизни я бы отвернулся, мимо прошел. Не люблю подглядывать.
Мне нравилось, что самые известные актеры страны из театра Вахтангова и товстоноговского театра в Ленинграде, как мне кажется, немного баловались, куражились и хотя бы частично играли для собственного удовольствия.
Нравилось, но не приводило в восторг.
Малый театр, МХАТ, тогда еще единый, были скучны, высидеть до конца не мог.
Генрих Белль был в то время моим самым любимым писателем, а Ганс Шнир — любимым литературным персонажем, и мы с Люсей пошли в театр Моссовета на «Глазами клоуна». Шнира играл страшно популярный Геннадий Бортников.
Не стану рассказывать, с каким трудом я достал билеты. Девушки…
Они млели, они жили его именем, хвастались друг перед другом, сколько раз смотрели этот спектакль. Лучше бы книжку прочитали. Хвастались, сколько переплачивали, чтобы купить билеты в центральный проход, их кумир по ходу спускался в зал и дарил одной из девушек справа или слева от прохода, в районе 6 — 10 рядов, букетик цветов.
Он только появился на сцене, только заговорил, мне стало ясно, что он человек иной ориентации. Кто доверил ему роль Шнира? Мерзость.
Когда он поднял руку и с пидорскими ужимками жеманным голосом произнес:
— И я долго махал ей вслед рукой.
При этом он похабно вилял своей рабочей частью организма, меня чуть не вырвало. Мы тут же ушли.
Едва ли не самым прославленным театром в Москве был в тот момент знаменитый «Современник». После каждого просмотренного спектакля я зарекался туда больше не ходить. И никогда не пошел бы, но почему-то именно билеты в «Современник» мне приносили прямо домой. Неудобно было отказаться.
Я любил и люблю очень многих актеров и актрис. Но Олег Ефремов никогда не входил в их число. Мне не нравилась ни одна из его ролей. Мне кажется, что и режиссер он был средний. Не более того.
Потрясен я был «Таганкой». Столько раз уже рассказывал, даже изображал как мог.
Это совсем другое. Если то все — театры, «Таганка» — не театр. Пусть зрелище. Там мне нравилось все. Декорации, игра всех актеров, они-то уж не играли в «без стены», они твердо знали, что рядом зрители, и обращались непосредственно к ним.
На «Десять дней, которые потрясли мир» билеты на входе проверял актер (забыл кто, я почти всех знал), обряженный революционным матросиком. Билеты он накалывал на штык.
А в самом фойе, пока зрители раздевались, Золотухин и, дай Бог памяти, кажется, Смехов, оба в рваных тельняшках, приставали к зрителям, плясали вприсядку и лихо пели матросские частушки, отнюдь не полностью цензурные. Это невозможно забыть. Нравится — не нравится, но потрясает.
А в «Герое нашего времени»…
А еще лучше в «Добром человеке из Сезуана», там мужики сидят спиной к зрителям на лавочке, как бы сговариваются, потом разом поворачиваются и начинают у себя на коленках производственный ритм отбивать, а над головой простая табличка: «ФАБРИКА». (После этого я чуть не полюбил театр вообще. Одумался.
«Таганка» — вовсе не театр вообще, это единственное, но роскошное исключение.)
А в «Часе пик» народ гуляет, на столе полно бутылок в беспорядке, еда, закуски, потом замолкает разом музыка, несколько человек подходят к этому столу и концами белой скатерти накрывают весь стол, и смотри ж ты, теперь под белой уже не скатертью, а простыней — покойник, а стол на колесиках и покатился, а все танцоры за ним — похоронная процессия… или в «Галилее…», а тем более в «Гамлете…».
Тут надо было о Золотухине, Высоцком, Смехове, Хмельницком, Шаповалове, Славиной…
Пропущу. Может быть, позже.
Как-то шел мимо Дома актера, а оттуда выскочил парень и ко мне. И ну мне руки трясти, чуть ли не целоваться лезет. У меня память замечательная, но отнюдь не зрительная, текстовая, не могу вспомнить. Еле-еле по отдельным всхлипам догадался, что он тоже студент-философ, меня знает, помнит, очень даже уважает-выделяет, но сам ушел на заочное и заведует кинотеатром в этом самом Доме актера.
А фильмы там идут не простые, а золотые, не купленные, не резаные.
С чтецом. И он меня приглашает, чтобы в любой день, можно с друзьями.
И мы прицепились к очереди на просмотры зарубежных фильмов, которых не было на широком экране. Парень этот, нет мне прощения, даже имени не могу вспомнить, позже переместился в кинозал НИИ Курчатова, где разрешенных фильмов было еще больше, а доступ еще сложнее.
Там, между прочим, я видел совершенно ужас какой запрещенный венгерский фильм. Черно-белый. Про венгерские события.
Фильм мне показался слабым в киношном смысле, но страшным.
Там «нашими» были взбунтовавшие венгры, а «немцами-фашистами» — наши.
Очень странное и сильное впечатление.
Японцы достали нам абонемент на ретроспективный показ фильмов Куросавы.
Если не совру, двадцать кинофильмов. Далеко не все хорошие. При этом наши друзья-японцы не слишком ценили Куросаву. Они говорили, что он режиссер для европейцев, для них он снимает и показывает Японию не такой, как она есть на самом деле, а так, как привыкли о ней думать сами европейцы.
Настоящим великим японским режиссером — для самих японцев они называли Кэндзи Мидзогути, и тут их мнение поразительно сошлось с мнением Елены Дмитриевны Смирновой.
В Пушкинский музей изобразительного искусства мы ходили первые три года каждый месяц, для студентов билеты были дешевыми. И, приезжая в Ленинград, никогда не пропускали Эрмитаж. Иногда приезжали-то всего на три дня, а ходили туда два раза.
Эрнст Неизвестный
Зиновьев водил нас на Сретенку в