Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коренное население долго гадало, чем на этот раз прогневило своего Даждь-бога. Ведь оно жило, как всегда, — щедро и безропотно отдавая все, что имело; как прежде, на круглой поляне, служившей Даждь-божьим храмом, кружились хороводы. Как прежде, прятались в лесах от мобилизации дегунинские мужики, возвращавшиеся к женам лишь в краткие периоды затиший. Как прежде, дегунинские жители были неспособны к убийству и чужды воровству. Все шло обыкновенным порядком, но из Дегунина словно вынули душу, и случилось это в тот самый августовский день, когда в избе ашиной бабки убили сторожа.
Не сказать, чтобы сторож был главный человек для коренного населения. Были и такие, что думали — а, не надо сторожа, и без сторожа выживет Дегунино. Но те, что постарше и поумней, знали: если он убит, да еще и в самом Дегунине, — это не зря, ох, не зря. Сторожей немного, каждый на счету. И ежели кто не углядит — прощай все: не миновать начала. Аша ушла из Дегунина со своим еле плетущимся спутником, провожаемая тяжелыми взглядами; что с того, что она поклялась уйти в горы? Какая разница, где родится страшный ребенок, который положит Дегунину окончательное начало? Кроме сторожа, остановить ее было некому — так и ушла, а Дегунино осталось ждать страшного.
Холодно стало в деревне, тихо стало в деревне. Даже и песен не пели, а только плакали.
2
— Яблонька моя, яблонька, — причитала Галя, гладя сухой ствол. — Яблонька моя кормилица, душенька моя голубушка. Что на тебя напало, что с тобой станет, что с нами будет? Земля моя землица, чем я тебя обидела? Печка моя печенька, что я не так сделала? Я ли тебя не благодарила, песен тебе не пела, сказок не рассказывала? Прощай, печенька, прощай, яблонька, холодное пришло на нас время, голодное время…
Галя чувствовала, что и печка, и яблонька изо всех сил стараются ей ответить, корнями цепляются за иссохшую, безответную дегунинскую землю, пытаются выдавить из себя хоть пирожок, хоть яблочко, чтобы утешить несчастных коренных жителей, но могут теперь только стонать — жалобно, еле слышно. А что вы думаете, и у печки корни. У всего живого корни, каждый дом в Дегунине корнями сосал из земли устойчивость и силу, — но земля не рожала больше, влага жизни ушла из нее, и дома рассыхались, трескались, скрипели дверями, стонали стенами. В доме ашиной бабки покосилась крыша, у ее соседки Фроси треснуло окно. Коренное население сохло с корня. Давно к этому шло, а почему — никто не знал; видно, и впрямь нет на свете ничего вечного.
Коренное население Дегунина боялось смерти. Смерти не было в дегунинском мире, ее не пускали, о ней не думали, — что уходит в землю, не умирает, а переходит в дерево либо травку, и длится бесконечный круг, и не иссякает живая влага. Коренное население Дегунина не знало будущего в своем бесконечном циклическом настоящем. Коренное население думало, что если древние волчьи роды будут блюсти запреты и не смешиваться с завоевателями, то ничего плохого и не будет. Одного не знало коренное население Дегунина — что иссыхает любая почва и сужается круг, по которому ходит жизнь; и если не выйти из круга, пусть даже в опасное, чреватое смертью пространство, — круг сведется в точку, и поминай, как звали.
— Яблонька моя, яблонька, — причитали в каждом дегунинском дворе, — печенька моя, печенька.
Отдельная песня была для плюща, оплетавшего заборы, отдельная — для георгинов, отцветавших пышно и бурно, словно в последний раз, отдельная — для золотых шаров.
Стон стоял над деревней Дегунино.
3
В такое-то время, первыми, раньше срока наступившими осенними заморозками вошли сюда Анька и васька Василий Иванович.
— Что же это, Анечка, — залепетал Василий Иванович, вслушиваясь в тихий, нараставший по мере приближения стон, похожий на вой телеграфных столбов в сыром осеннем поле. — Что это делается, или ты не слышишь?
Анька не слышала, но чувствовала. Что-то было не так, очень сильно не так.
— Анечка, что же это делается. Это ведь Дегунино, или мы не туда пришли?
— Не знаю, Василий Иванович.
— Нет, точно Дегунино! Я-то знаю. Что же с ними сделалось? Вот ведь Катерина, вот сторожиха: сказала, да накаркала.
Василий Иванович знал тут все дворы, каждый васька не раз и не два в своих странствиях заходит в главную коренную деревню и снова покидает ее, потому что не может нигде оставаться долго; если б не начали их распихивать по васятникам, так бы всю жизнь и ходили. К ашиной бабке зашел он сразу, потому что знал ее не один год.
— Василий Иванович! — запричитала она. — Что ж ты раньше не приходил! Пойдем, покажу тебе, что делается.
На Аньку никто из них не взглянул. Маленькие, круглые дегунинские бабки выкатились в двор и обступили высыхающую яблоньку.
— Вот, гляди, что стало. Отчего это, Василий Иванович?
— Ахти, беда какая, — заговорил Василий Иванович, опускаясь на колени. — Видно, корень пересох или ты как-нибудь еще недоглядела…
— Опомнись, Василий Иванович, когда же я могла недоглядеть? Отворот до роскоши, поворот на крепости, вывод из громкости не такой, чтобы утешить голубчика расхожего…
Дальнейшего Анька не понимала: слова все были знакомые, но в странной связи друг с другом, а стало быть, коренные жители перешли на свой язык. На этом языке обсуждалось только то, чему не было аналога в речи захватчиков, которую они давно приняли и считали своей; возвращение к коренному наречию причиняло им почти физическую боль, бередило самую глубокую память, и потому, раз уж на него перешли, дело шло и впрямь о главном, для чего не было слов в новой речи.
— Да ты коробок выливала ли?
— Ахти, выливала.
— Да ты уголок бормотала ли?
— Ахти,