Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы часто жарили шашлыки в саду. Огонь был слабостью Алексея, который обожал смотреть на языки пламени, любоваться углями и называл себя пироманом. Мяса чекисты привозили столько, что мы не съедали и малой части. Как-то раз охранники заложили сразу пять костров да плеснули на них бензину, чтоб как следует занялись, костры загорелись, слились в один, и заполыхало так, что насилу смогли потушить. Земеля тоже тушил, причем был он в приличном подпитии, как только изнутри не вспыхнул.
Я вынуждена была опять переквалифицироваться в экономку, столько ездило к нам народу. Ежедневно появлялся Ягода, его дача была где-то рядом. Я отдавала распоряжения поварам, что и как готовить; все чекисты меня как огня боялись. Инъекции Алексею по-прежнему делала я, хотя доктора постоянно крутились тут же: Плетнев, Левин, Горшков, Халатов, Хольцман, Сперанский – кого только не было. Их по очереди привозили из Москвы на машине. Доктора привыкли уже к тому, что во всем можно положиться на меня, а им делать ничего не надо – философствовать только да строить планы, как организовать в Москве Институт экспериментальной медицины. Так от них хоть вреда было меньше.
Последним пунктом поездки был Ленинград. Алексею стало настолько плохо, что его положили в больницу, обследовали и заключение о состоянии его здоровья опубликовали в “Правде”: туберкулез, миокардит. Я пыталась протестовать против этой идеи, мол, не надо усугублять его переживания по поводу болезни, однако меня не послушали. Выписали новые препараты, но я не стала ему давать их, а когда у него диагностировали аппендицит, то я попросту выгнала врачей из палаты. Он умрет, он не выдержит операции, орала я им. Видимо, я так напугала их своим визгом, что в течение нескольких часов никто из врачей не смел сунуть носа в палату. А через два дня Алексей поправился.
Он частенько вспоминал Манухина, который на каждую процедуру приносил две бутылки вина, одну они распивали перед процедурой, другую – после, потому что “красное вино способствует кроветворению”. Я же хвалила всегда горчичники – от них точно хуже не будет. Незадолго до нашего отъезда в Союз к нам наведался доктор Горшков, который отдыхал в Сорренто несколько недель. Так он, бывало, залепит ему всю спину горчичниками, вот и все лечение.
Врачи, говорилось в “Правде”, не рекомендовали Горькому возвращаться в Советский Союз раньше мая 1929 года. Можно было подумать, что он когда-нибудь обещал, что вернется на родину. Но он все же послал телеграмму в “Правду”: мол, уезжаю с тяжелым сердцем, в Советском Союзе чувствовал себя очень спокойно, до свидания в мае. А в поезде попросил меня придушить его, если только он вздумает еще раз ступить на советскую территорию.
Мура вернулась в Сорренто еще раньше нас. Привезла Тимоше из Парижа и Берлина кучу всякого барахла. И этим тряпкам Тимоша радовалась даже больше, чем встрече с Максимом. Второй ребенок ничего не решил, точно так же, как первый. Я провожу много времени с Марфой и Дарьей, хотя у них есть итальянская няня, но все же им надо как следует выучить русский язык. Максим ходит как потерянный и все повторяет: поехали все в Советский Союз. То есть мы, соррентинцы, и Мура с двумя детьми. Воссоединим, так сказать, семью. На что Мура ему отвечала, что своих детей она хочет воспитывать в русском, и даже в советском, духе, но делать это предпочитает на ненавистном Западе. А уехав, она написала в письме к Алексею, что жить он мог бы только в Советском Союзе, а работать – только в Сорренто. И была права. Со временем также выяснилось, что Максим сделал целую серию фотоснимков о том, как они шатались по Москве в париках и с накладными бородами, и несколько таких фотографий Алексей еще из Союза послал Муре. По почте, из Москвы, за границу! Начиная с 1902 года все письма Алексея читали почтовые цензоры – царские, большевистские и фашистские. И в своей переписке он это учитывал. Он умел формулировать мысли расплывчато, иногда получатели даже не понимали, откуда берется в его письмах какой-то детский энтузиазм. А он этим либо усыплял бдительность цензоров, либо хотел что-то донести до начальства. Если уж книг и статей его не читают, потому что ленивы или им это неинтересно, то пусть познакомятся с его мнением хотя бы из донесений секретной службы.
Фотографии с париками он послал Муре в Англию – пускай прилагают их копии к донесениям. Пусть полюбуются ими в ЧК и в Интеллидженс сервис, а по дороге пускай еще глянут немцы, как эти наивные простофили пытаются провести чекистов. Но что же это за инкогнито, если тот, кто прячется, всеми силами пытается себя выдать? Выходит, что Алексей глумился над всеми спецслужбами мира одновременно.
На следующий год вместе с нами в Советский Союз поехала и Тимоша с детьми. Душить Алексея я не стала; он то ли забыл о своей просьбе, то ли не хотел о ней вспоминать, ну а я решила ему не напоминать.
По вечерам, сидя на веранде, он слушал болтовню Земели, кивал, они дружно дымили папиросами. Катерина Павловна часто нас навещала на даче, прибывая в служебном автомобиле; тут у нее была своя комната, а для ее водителя снимали жилье поблизости.
Максим наконец-то сбежал от семьи, присоединившись к экспедиции в Заполярье. Его поездку организовал Ягода, который осыпал Тимошу сладостями и подарочками. Он, конечно, урод был, но какой-никакой, а мужчина, ну а Тимоша, с тех пор как они поженились с Максимом, жила как в тюрьме.
Ягода был женат, а человек такого высокого ранга развестись не мог. Максим тоже не мог развестись, этого не хотели ни Катерина Павловна, ни Алексей. В самом деле, пользы от развода не было бы ни Тимоше, которая не стала бы от этого свободней, ни Максиму, который если бы и сошелся с кем, то еще неизвестно – с женщиной или с мужчиной. Чекистам он был не нужен, достаточно было того, что он находится при отце; возможно, они иногда расспрашивали его о Крючкове, который и сам работал на них. В общем, жили каким-то образом, хотя ничего не было решено, да и не могло разрешиться. Тимошу пожизненный карантин, прямо скажем, не радовал, и вот наконец кто-то ее приласкал. А Максим тем временем пил в свое удовольствие с приятелями в экспедиции. Ухаживавший за невесткой Горького лубянский начальник стал, по сути, членом семьи и пытался проведать у Алексея о намерениях Сталина, который был от него не в восторге.
Помимо ухода за Алексеем, я в основном занималась детьми. Предложила нанять для малышек хорошего педагога, но с этим решили не торопиться.
Ежедневно нам поставляли свежую рыбу, раков, устриц, говядину, фрукты, которых хватало и на гостей, и на всю охрану.
Как-то вечером Ягода сказал, что один заключенный, сбежавший на Запад, опубликовал там книгу о Соловках, и надо бы опровергнуть его вранье, да только не безразлично, кто это сделает. Объяснить надо нашим друзьям на Западе, что лагеря у нас созданы для перевоспитания и что советский строй – самый гуманный строй в мире.
Я не думаю, что Алексей мог отказаться. К поездке он основательно подготовился. Катерина Павловна бывала в лагере неоднократно и кое-кого даже вызволила оттуда, так что она обо всем Алексею поведала. Недавно на Соловки завезли малолетних преступников, рассказывал ему Земеля, и педагоги на них совершенствуют гуманные методы “перековки”, разработанные Макаренко; на это стоит взглянуть. Алексей все еще возился с рукописью Макаренко, проклиная себя за то, что занимается ею вместо работы над “Самгиным”.