Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15.
Когда это было — лет в десять, двенадцать? Дома у Вернье играли в «Могилу Наполеона»: простофиле завязывают глаза, и он нащупывает то ногу «Наполеона», то руку «Наполеона», чем больше подробностей, тем веселей. Позже Вернье просвещал, что у гусаров Дениса Давыдова после конечностей согласно правилам естества следовал уд, но даже этот предмет, почитаемый в индийском вероучении и на русских заборах, мечта незамужних девиц, повод для стыдных волнений подростков, надоедливый, но по временам очаровательный друг долгозамужних, символ катастрофы у мужчин с беспорядочной моралью, знак воздаяния, оттого он так никнет пред неумолимой судьбой, основа психоанализа и источник анализа, невидимка куколок нашего детства, божественный красавец микеланджеловского Давида (Firenze, Piazza della Signoria; L’Accademia di belle arti там же; Москва, Волхонка, 12), пляжный бугорок, бесстыдник бани, охотник и трусишка, посетитель нескромных сновидений, а если запустить личную жизнь, видений, вдохновитель поэзии, философии, симфонической музыки, живописи, ваяния (не сказать, чтобы зодчества, хотя мнения разнятся), политической карьеры, коррупции, финансового успеха, о, финансового успеха, а также великих географических открытий (хотя сам далеко не всегда первооткрыватель), тема второго курса студентов медиков и медичек — чан, а там их, что овощей, в формалиновом рассоле, иудейский паспорт, мусульманский в придачу, отец гениев и папаша посредственностей, услада, слада, нет никакого с ним слада, един по крайней мере в четырех миллиардах, пародист человеческой головы, петит в словаре Даля (а если не даля?), — даже он, Голый Король, от начала истории прикрывшийся лопухом в Эдеме, проигрывал — дивное дело! — «глазу Наполеона». Признайте, тронуть пальцем, вслепую, — холодное, жидкое, желеобразное, глазоподобное — и не заорать — только гусару по силам… Новичку невдомек, что под пальцем заурядный сырой желток; после, понятно, гоголь-моголь и пьянка — я о гусарах, а не о нас двенадцатилетних, хотя мадам Вернье и распускала в желток капельку гаванского рома. Помню ее янтарный мундштук, багровую помаду, мудрые глаза эфы, армянскую красоту, слабый французский (о последнем не подозревала; что попишешь, если святая Цецилия поскупилась на музыкальность; Пташинский потребует отредактировать Цецилию на Кикилию — принимаю).
Собственно, выше расписанный (чем не труды изографа?) пассаж был плодом коллективного, гхмы, словотворчества в Подчердачье у Петровских Ворот. Дом до сих пор жив, но подвергнут операции, как женщина за пятьдесят, — подтяжки, стяжки (после я дополню терминологией, выспрошу у Попапорт — мы ее тогда так называли). Есть живое, есть неживое. Мы, например, обожали трепать с забулдыгами. Мы облачались в скафандры алконавтов не раз и не два, а отбор в наш отряд был строже, чем в задорную юность Юры Гагарина. Кстати, к нам прибился парнишка из Мытищ — однофамилец первопроходца вселенной, поступил на исторический факультет с четвертой попытки, да и то на вечерку, все решила-таки фамилия — на вопрос экзаменатора — Тахо-Годи? Козаржевского? — вы из князей или из крестьян? — ответил: из космонавтов; только не Юра, а Вадя Гагарин, так его звали, — с усиками и эспаньолкой, врал, что умеет фехтовать, кажется, они фехтовали с Вернье на швабрах; и еще, чуть не забыл, Танька-мышь вдруг — о, женское непостоянство — втрескалась в этого Вадю, впрочем, не исключаю — о, женские хитрости — столетиями испытанный способ раздразнить «кумира с каменным сердцем» — как она однажды окрестила Вернье, «с каменюкой», если дословно. Наш Байконур был с угла от Елисея, маршрут волен, как тучки Лермонтова: неизвестно, где мы проснемся и с кем («да проснемся ли?» — экзистенциализировал Пташинский). Кто теперь поверит, что Кудрявцев (да и Шницель — но в ту пору мы не ручкались с ним) соображал под грибком?! Кто поверит, что Ленка Субботина, девочка из такой семьи, да, кто поверит, что дама-маска (тебе нравится?), маска вернисажей, показов, премьер, дипломатических файфов и клоков, попутно произведшая четверых детей, маска с образцовой обложки монастырского катехизиса (оксюморонично, зато выразительно), которой достаточно поднять бровь, чтобы упредить спиртуозную сальность немолодого молодца (вроде меня, ведущего «Дневник вожделений», — но все говорили не обо мне, нелегале, а об Аганбяне — неаккуратная езда привела к тому, что он захотел и к тебе подъехать, а Кудрявцев съездил ему по рылу), кто поверит, что ты была в хлам, — вот бы припомнить год, кажется, восемьдесят третий высоконравственный — и объявила (июнь? июль?), что выбросишь блузку и, словно незнакомка из снов (твои же, Ленка, слова) прошвырнешься на спор по Страстному бульвару. Тебя, конечно, отговорили (Кудрявцев, можно сказать, грудью встал, чтоб ты не прошла с грудью, остальные скорее голосовали «за», безгрудая Танька так двумя безгрудками), а когда, чуть прочухавшись, ты оставила этот революционный порыв (кажется, ты собиралась дефилировать с песней «Ленин такой молодой», Вернье исправлял на «Монгол такой молодой» — с ударением «мóнгол», необходимым мелодии, но несколько