Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И до чего же славно бывало потом выбираться на волю через узкое окошко чердачного выхода, забранное решетчатыми ставнями, тонко насекавшими пыльный свет жаркого дня и отсылавшими эти ярко пламенеющие штрихи в серый от пыли чердачный сумрак… На воле теплый ветер до блеска полировал желтый от зноя воздух, жесть кровли питала ровным теплом распластанные на ней маленькие тела, и мы, дети, лежали, забросив руки за голову, смотрели в латунное от зноя небо. Окружающий мир напоминал о себе запахами тополя, пыльного асфальта и борща, поспевающего на одной из коммунальных кухонь. А девочка частенько пропадала куда-то, воспользовавшись моей дремой, ускользала, и я в испуге распахивал глаза, ослепленные солнцем, и тревожно радовался, обнаружив ее на самом краю крыши.
Она стояла, взлетев на цыпочки, широко раскинув тонкие руки в стороны и забросив назад голову, и я пугался всякий раз — ведь она запросто могла упасть вниз, подхваченная порывом ветра, — но не решался окликнуть ее. Потом она сказала: «Мне вдруг показалось, что я умею летать, разве с тобой такого не бывало?» Со мной бывало — во сне, — но я почему-то не хотел в этом признаваться.
— Господи, да что с тобой? — испуганно выкрикнула она на том конце провода.
Я мотнул головой, приходя в себя, — возможно, благодаря ее живому дыханию, которое по-прежнему достигало моей щеки.
— Расскажи.
— Мне надо выпить.
— Хорошо. Выпей, милый, выпей. Говорят, водка помогает одолеть тяжесть в душе… Или не так? Я не знаю, ведь почти не пью. Но у меня есть в холодильнике немного водки, подожди, я составлю тебе компанию, пить в одиночку нехорошо.
Я сходил на кухню, достал из холодильника бутылку водки, плеснул себе в стакан, выглянул в окно.
— А за что мы выпьем? — спросила она. — Хотя нет… Когда плохо, нельзя пить за что-то. Надо просто пить… Давай сделаем так: ты стой на месте, я подойду сзади, обниму тебя, потрусь щекой о твою левую лопатку — там, где отозвался тупой толчок внезапной сердечной боли… Ну как, легче? Вот и хорошо. А теперь выпей. И я тоже… — Я слышал, как она пьет, неловко, мелкими глотками, и задыхается, хватая ошпаренным ртом воздух.
— У них была машина, — вдруг вспомнил я. — «Победа».
— У кого? — прошептала она.
У родителей той девочки, пояснил я. Мне Модест рассказывал — девочка приходилась ему племянницей, она жила с родителями в Ленинграде, и вот как-то они поехали на дачу на своей старой «Победе». И на них налетел грузовик… Родителей до больницы не довезли, а она, спавшая на заднем сиденье, отделалась легкими ушибами. Модест забрал ее к себе — в Питере родных у нее не осталось.
У нее было странное имя — Ванесса. Природа его мне открылась позднее, когда она поведала мне маленькую семейную тайну. Родители очень хотели мальчика и даже выбрали для него загодя это хорошее простое имя — Ваня, — но родилась девочка, и вот мужское имя, приправленное пряным, протяжным «эс-с-с», было вписано сгоряча в ее метрику. Однако инородность его слишком резала слух, и потому очень скоро, уже в младенческом возрасте, девочку стали звать просто Ваней.
Ваня стала жить у Модеста в доме, и уже год спустя, когда девочки скакали во дворе по квадратам классиков, подпихивая носком туфельки банку из-под гуталина, Модест кричал ей из распахнутого окна: «Дочка! Пора домой! Ну же, ласточка моя, пора обедать!»
Ласточка…
Сам того не подозревая, движимый каким-то тайным чувством, учитель ласковым этим обращением к девочке поразительно точно обозначил ее природу, и пусть в ту солнечную пору она была едва пробовавшим крыло птенцом, но все равно в ее облике уже проступали черты красивой, стремительной птицы, вьющей свои гнезда на кручах. Эти черты угадывались в ее летящей походке — легкий наклон корпуса вперед, чуть согнутые в локтях руки на отлете от хрупкого стройного тела, — в обыкновении мгновенно менять векторы своего движения, что было особенно заметно, когда мы играли в салочки. И догнать ее почти никому из водящих не удавалось. В ее типично балетной манере на ходу ставить ногу на носок — оттого-то и возникало впечатление полета — она словно сопротивлялась путам земного притяжения, тяготилась ими, плоскость земли не была ее стихией: оно и понятно, ласточки потому и живут в высоте, что толком не умеют взлетать с земли, им нужен крутой, резко обрывающийся вниз откос, чтобы почувствовать силу своих серпом изгибающихся крыльев.
Знание это придет позже, а пока, стоя на углу дома, я, пораженный совершенным с легкой руки учителя открытием, вдруг неожиданно для себя негромко окликнул стремительно летевшую к подъезду девочку: «Ласточка!»
Она сбилась с быстрого шага, постояла на месте, глядя в землю, и, откликаясь на зов, обернулась.
То ее детское увлечение танцами не исчезло со временем — в десятом классе Ваня уже была настоящей перелетной птицей, то и дело пропадала из школы, участвуя в каких-то гастрольных поездках. Ей это позволялось, потому что училась она хорошо, да и Модест мог замолвить перед директором словцо! А наутро после выпускного вечера мы с ней как-то невзначай стали взрослыми, по тогдашнему нашему разумению, — мужем и женой.
Сначала была ночная поездка на белом речном трамвайчике по черной Москве-реке, была легкая муть в голове от выпитого сладкого винца, были тихие вспышки поцелуев в темноте на мерно раскачивающейся корме. А потом на нас хлынуло серое уныние сумрачного утра, умытого щуплым холодным дождем. На обратном пути вымокли до нитки, и ничего другого нам не оставалось, как, ворвавшись в мой пустой дом (отец был в поле, а бабушка к тому времени уже умерла), сорвать с себя одежду и рухнуть на кровать, согревая друг друга теплом своих тел: вот тут все это и случилось. И длилось потом еще два года — я учился на биофаке, она танцевала в своем ансамбле, — до тех пор пока Ваня вдруг не пропала. Модест на все мои расспросы уклончиво повторял: уехала… Куда, господи?! В загранкомандировку, на полгода. Да как же это? Ну, коллега, в конце концов, она взрослый человек.
Пока я тихо рассказывал ей о событиях давно минувших дней, она дышала теплом в трубку и наконец, после долгой паузы, прошептала:
— Она так и не вернулась?
Голос в трубке походил на гулкое, затухающее эхо — тот самый призрачный звук, что приходит с запозданием, стихая по пути, вынужденный преодолевать не только пространство, но и толщу времени.
— Да нет, вернулась.
Я вычеркнул эти дни из памяти, однако теперь очень — живо припомнил, как это было.
Она вернулась ранней весной, сырой и мутной, прохладно слякотной, об этом как-то вскользь и пряча глаза обмолвился Модест, замеченный мною в винном магазине, где он, к удивлению моему, стоял в плотной толпе возле прилавка, подслеповато щурясь и шаря беспомощным взглядом по полкам, — он совсем не пил, ну разве что по праздникам, и то скорее символически. В те времена с выпивкой были проблемы, к магазинам с утра пораньше липли, быстро распухая, огромные очереди, перед входом дежурили менты, дозируя напирающую на двери толпу и пропуская людей внутрь порциями. Проходя мимо, я скользнул рассеянным взглядом по пыльной витрине и вдруг увидел Модеста. Спустя минут пять он вышел с бутылкой водки в руке — нес он ее на отлете и с таким выражением неуверенности в лице, будто не знал, как именно водку следует употребить.