Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они были похожи на тех подвижников-ученых, что принесли человечеству искру в ладонях — а глупые люди лишь посмеялись над ними и засунули чудо в чулан. Чеботарев потом снимал шпионские приключения типа «Краха» и «Как вас теперь называть?», Казанский по привычке делал «Снежную королеву», вместе они уже не работали. Но 1961-й, год новой космической эры, остался годом Гагарина, Кеннеди, Братской ГЭС, Берлинской стены, кубинского курса на социализм, денежной реформы, выноса Сталина, XXII съезда и — молодого реформатора глубин товарища Ихтиандра.
Благодарная Россия признала это лишь тридцать лет спустя.
1961, «Мосфильм». Реж. Андрей Тарковский. В ролях Николай Бурляев (Иван), Евгений Жариков (старший лейтенант Гальцев), Николай Гринько (подполковник Грязнов), Валентин Зубков (Холин), Валентина Малявина (Маша), Ирма Рауш (мать). Прокат 16,7 млн человек.
Наитошнотворнейшим каноном советского шпионского фильма был гадкий маленький мальчик, путающийся под ногами занятых дядек из закордонной разведки. Никакого роздыху и сна не давали эти твари засекреченным героям. Пионер Павлик на память срисовывал врагу секретный курс с капитанской карты. Гимназист Юра восемь раз перебегал линию фронта от красных к белым и старорежимным заговорщикам, чтоб узнать, в чем Сила и шпион ли Павел Андреич. Новорожденный пузырь чуть не срывал не ждавшему подляны Штирлицу отторжение Восточной Европы от буржуинской преисподни.
Все эти вихрастые недоразумения в пеленках-матросках-колготках будто являлись из будущей благолепной жизни, из песочниц и зоопарков, чтобы освятить жертву закованных в чужое обмундирование каменных гостей. Колокол ударил, и мир содрогнулся, когда через сопливую мамину радость протолкался седой косоротый заморыш в бушлате и остервенело шагнул на Тот Берег, к смертникам. Крещеное человечество, по взаимному уговору-умолчанию начавшее украдкой списывать непролазное четырехлетнее зверство на счет этих вот пупсов в колясках, беременных клуш на бульварах, горько рыдающих из-за мороженого бутузов и рисунков-мазилок «моя мама вагоновожатый» с не в ту сторону развернутой буквой «я», не знало, в какую графу пристроить это лязгающее зубами существо. Ивану Бондареву не нужны были солнечные бульвары и мороженое, а все, что осталось от его мамы, — осталось внутри. Солнце в брызгах и кони в яблоках стали далеким прошлым; треть своей неудавшейся жизни Иван мечтал о каленом эсэсовском кинжале с тиснением «Gott mit uns» и дымящимся ливером на клинке. Он остался жить только ради зверства, хриплого, крученого психопатического зверства; кованый, с излишествами крест в кадре перекособочился и встал наискосок. Больной убийством ребенок порол взрослым лезвием темноту оскверненной церкви и окруживших его демонов с гортанной речью — и не было с ним Бога, один только Gott, идол и праотец незваных душегубов. Этого мальчика нельзя было оставлять в живых. Вечная слава героям.
Аккурат в то самое шестидесятническое время была запущена акция «Пионеры-герои» по воспитанию красногалстучных орлят на образах святомучеников за пионерскую веру. Взяв за кальку дайджест популярного романа Льва Кассиля и Макса Поляновского о Володе Дубинине, идеологический синод подкорректировал святцы навечно занесенных в Книгу почета Всесоюзной пионерской организации и для пущей весомости добавил к перебитым ни за понюх расклейщикам листовок четырех Героев Советского Союза, из которых трое — Портнова, Котик и Казей — получили посмертные звания из воспитательных соображений соответственно через 13 и 20 лет после войны, а двое — Военный Герой Голиков и та же Портнова — к моменту подвигов пребывали во вполне совершеннолетнем, 17–18-летнем, возрасте и состояли в ВЛКСМ. По следам неучтенных героев разослали писателей на все руки — архивы копать, разукрашивать воробьиную биографию мертвых детей: любил бабушку, помогала по хозяйству, пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины. «Герою чур погибать, а то не считается», — зло писал об этой серии покойный Алексей Ерохин. «Ребята молодцы, не трусы. Только вот воспитывать на их смертях новые поколения камикадзе — скотство. Дети должны есть малину и не убивать людей». Должны, конечно. Трудновато представить Ивана в охотку лопающим малину, не говоря уж о прятках-пятнашках. «Хорошо, что их назвали „пионеры-герои“, — писал дальше Леша. — „Дети-герои“ как-то не звучит. Ребенок-герой. Ужас».
Навряд ли Иван Бондарев успел в свои 12 дать торжественное обещание в каком-нибудь домике-музее имени товарища Артема. Он и был этот самый ужас и этот самый ребенок-герой.
Классифицируя цветы зла новейшей российской словесности, Виктор Ерофеев связал их с гуманистической стерильностью традиционного русского литпейзажа, на котором злаки казенной и оппозиционной прозы истово состязались в человеколюбии — кто кого перепрыгнет. Как официоз, так и диссиденчество чурались речей о врожденной низости человеческой природы, явленной как раз двадцатым русским веком наиболее полно и беспощадно. Оспаривая достоевскую максиму о благотворности страдания (еще в 1917 году поставленную под сомнение британским послом и резидентом «Интеллидженс сервис» в России Сомерсетом Моэмом), горе-злосчастье тьму за тьмой превращало славных добросердием русских человеков в равнодушных и эгоистичных скотов. Любопытно, что первым заглянул в темное нутро, в самые печенки настоящего страстотерпца именно ортодоксальный христианский гуманист Андрей Тарковский (художникам свойственно видеть и фиксировать в мире супротивное собственной вере).
В глазах великомученика Ивана угадал он такую бездну, адов колодец, черную дыру, что отшатнулся в оторопи. Критика после настойчиво писала, что не относящиеся, на первый взгляд, к сюжету поцелуйчики капитана Холина с Машей-медсестрой для строя картины крайне важны, а чем — предположить не решалась. А важны-то они были принципиальной антитезой убитой войною душе, маленькому судии, отрезанному ломтю, от какого не будет белому свету покоя, — и счастье человечества, что под его кинжалом с буковками пока еще копошится фашистская нелюдь, которая не вечна.
Затем камера все время и отвлекается от героя на присных — карася Гальцева, карябающего письмо маме, робкие дотрагивания Маши с Холиным в березняках, на папокарловскую тревогу Николая Гринько, начразведки, — чтоб только поменьше видеть этот сгусток каленой злобы, кишками чующий свою с человечеством раздельность и торопящийся побольше успеть за отсчитанный ему свыше срок. Танки, машины, орудия и серый подлесок заведомо списанной с довольствия человеческой нечисти, что превратила жизнь его в сон и сгинет вместе с ним в тартар, да следы чернильного карандаша на языке, по которым опознавали маленьких лазутчиков особисты вермахта.
В точном соответствии с тарковским пониманием греха, все его командиры и Вергилии — Катасонов, Холин, Грязнов — отдали Богу душу, оставив жить одного непричастного Гальцева. Но нет и не может быть суда на разведку армии за Ивановы подвиги и смерть жуткую-лютую: детство его кончилось вот на этом кузове с яблоками, на мамином сарафане да беге по воде в солнечных бликах. И кто рискнет поручиться, что канонизированные пионеры тоже были детьми? Что они не сверлили своих казнителей вещим глазом уставших жить плюм-бумов, не хохотали им в лицо каркающим смехом Шиловичской трясины? Кого, кроме самых малых, обманывала пионерская агиография?