Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим летом я впервые будто увидела ее саму – со спины, против света из окна в комнате, когда-то считавшейся комнатой ее матери. Она шлет троекратные напоминалки Богу – в молитве, которую придумала сама. И я вдруг отчетливо вижу ее такой, как есть – какой она предстает перед Богом: «Господи, помилуй меня, одинокую, больную, не вижу, не слышу…» Самс тихо сидит на стульчике и внимательно слушает, как она перечисляет тех, за кого просит – киргизские имена вперемешку с русскими, – а я покорена смиренной музыкой припева: «Молю Тебя, Господи, молю. Молю Тебя, Господи, молю. Молю Тебя, Господи, молю». Я давно тревожилась о том, как бы приобщить Самсона к молитве, в которой даже я понимаю не все сочетания слов. Вернувшись в Москву, я впервые проникаюсь настоящим почтением к бабушке, когда вижу, что сын мгновенно поднимает светлеющее лицо и улыбается, заслышав от меня простые слова ее молитвы, к которой его, выходит, приучила не многозаботливая мать, а прабабушка.
В ближайшем к нашему дому парке, который для таксистов проще всего обозначить как «новый», в отличие от «старого», в центре, мы с Самсом сидели на скамейке и ели местный виноград, измазываясь ладонями в соке, потому что каждую ягоду для него надо было очистить от кожуры и косточек, и глядя на курсирующие мимо нас паровозики утят, гироскутеры, машины на пульте управления и ватные сахарные головы. Точно так, как когда-то сидели тут, глядели и пили местное пиво, макая пальцы в пакетик с сушеной кукурузой, мы с моей мамой.
Так, да не так. Чувства курсируют – но то, что их вызывало, уходит на закрытую парковку. Бабушка часто, ошибившись в накрывшем тумане, называет меня Женей – но за мою маму Женю я отвечать больше не могу.
Хватит мне и того, чтобы нести ответственность за себя. Когда на очередное мое на грани срыва: Самс, сколько можно чесаться (облизывать грязные пальцы, сбегать от половинки пельменя, забегать за поворот), – он вдруг склоняет голову и говорит: «Мама. Бить», – я шокирована прочностью дороги, проложенной парой поворотов катка. «Никогда, – обещаю я ему и себе, – никогда тебя мама не будет бить. Ни толкать, ни трясти, ни ругать. Только обнимать, целовать».
Если что и помогает начать новую жизнь – так это настоящее, на годы вперед отвращение к тому, как было раньше.
Достаточно в детстве я узнала о стыде и обиде, выслушивая на годы вперед рассказы о том, как скоро сошлись, да не сразу поженились бабушка – тогда неопытная дурочка, чей отец как раз отлучился на Волгу попрощаться с малой их родиной, – и дедушка, тогда молодой моряк-радист. «Ты мне не жена», – сказал он. «Завтра приезжает папа, надо идти в загс», – возразила она. И вот сын и дочь, погодки, родились в законном браке, а молодой муж что ни год уходил в море.
Что, если бы отец не отлучился, моряк женился сразу, мать обнимала и целовала, собаку пожалели и не умер бы во младенчестве, наевшись, что ли, мыла, бабушкин младший братик?
Теперь уже и знать не хочется. Теперь не так болит – как проговорила одна подруга мамы, поначалу шокированная тем, сколько ей пришлось отвалить грузчикам за переезд.
Теперь важно только то, что все они были. Родились, встретились, познакомились.
– А как, бабушка?
– А на танцах в Доме офицеров флота.
– И что, прямо вот так и танцевали? А что?
– Да что – вальс, фокстрот, танго.
– И вы это умели? – Внучка, ноги сбившая по урокам танцев, сражена.
– Ну да, все как-то умели.
– И что потом?
– А там был сад, совсем рядом. По одну сторону сада – Дом офицеров флота, где танцы. А по другую – родильный дом, где Вена и Женя родились.
Родились и прожили свою не идеальную жизнь, о которой мне теперь учиться помнить.
«…О Ташкенте? Погодите… Вы меня врасплох застали… Да и странно, ей-богу, там ведь полжизни моей прошло, как я могу – в двух словах? Давайте я напишу, ладно? Я сочинения в школе писала неплохо, даже учительница зачитывала. И потом, это мысли организует… Ну и все-таки я какой-никакой издатель, пусть маленького, частного, как говорят здесь – русскоязычного, но уже много лет выживающего издательства… Так что:
…Лично я родилась в самом центре Ташкента.
Когда расширяли Аллею парадов, местную Красную площадь, мой роддом снесли и поставили на этом месте памятник Ленину. Потом, уже после моего отъезда в Израиль, свежие ветра политических перемен смели и памятник, а на пьедестале установили большой стеклянный шар – ташкентцы, естественно, съязвили: «Ленин снес яичко!»
Жили мы на маленькой улице Северной, недалеко от Театрально-художественного института. Архитектурой эти окрестности не блистали: дома – глиняные мазанки… Но было какое-то обаяние в нашей улочке, укрытой зеленью, тихо звенящей арыками…
На плоских крышах спали в жару целыми семьями… А на исходе лета пацаны поднимались на крыши – собирать виноград с тех плетей, которые туда взобрались… Самым вкусным было получить полуподсохшую кисточку уже заизюмившегося винограда из рук сборщиков.
А вообще фруктовые деревья сажались не только во дворах. На улицах тоже высаживали вишневые, урюковые, миндальные или сливовые деревца. Особенно красиво было весной, когда все цвело белым, розовым, лиловым цветом, и осенью было красиво: повсюду красно-желтые листья шуршат… Дворники сметали их в кучи и разжигали на рассвете костры…
Но главная особенность ташкентских улиц – чего ни в одном городе я больше не встречала – это арыки. Они разделяли проезжую часть и тротуар. На центральных улицах их бетонировали, а на всех других – просто бежала вода в глиняных бережках. И поливали улицу этой водой, и прохлада от нее шла. И конечно, в ней играли дети. В жаркий летний день подоткнешь юбку или закатаешь штаны выше колен – и броди босиком по прохладной воде сколько влезет. А еще в арыке можно было набрать глины и поиграть в туляй – это лепешка из влажной глины, ее бросали о тротуар. Если в твоем туляе возникла дырка, можно отщипнуть кусок от соседского и дырку заделать. У кого в итоге получался самый большой туляй, тот и побеждал.
…Вспоминаю наших соседей – кто на этой маленькой улице только не жил, кого там только не было: по официальной переписи населения в Ташкенте обитали девяносто восемь наций и народностей! Стихийный интернационал, «Ноев ковчег»… Удивить кого-то тем, что ты армянин, айсор, еврей, грек, татарин, уйгур или кореец, было трудно.
Молочница, носившая нам козье молоко, была украинкой. К ней однажды приехала в гости дочь с маленьким ребенком. Еврейка бы тут же заявила, что это лучшее дитя на свете. А украинка выразилась откровенно: «Ой, Лыду, яке ж воно в тэбэ дурнэ!» Стоявшие рядом узбечки тут же закачали головами и сказали, что ребенок выправится. «А я говорю – дурнэ!» – припечатала бабушка.
Как-то мы общались на всех языках понемножку. До сих пор помню, как с соседкой, татаркой по имени Венера, мы убегали от здоровенного гусака и во все горло кричали по-татарски: «Ани! Карагын!» («Бабушка! Погляди!») Иногда меня «подкидывали» на вечер соседке, узбечке Каят. Та только посмеивалась: «Менга бара-бир – олтитами бола, еттитами!» («Мне все равно – шесть детей или семь!») Несколько фраз каждый из нас знал на фарси, идишскими ругательствами щеголяли на улице с особым шиком; выражение «Шоб тоби, бисова дытына!» тоже вошло в мой лексикон с детства. В общем, те еще были полиглоты…