Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, существовали и днем вполне здравые поводы для меня срочно уехать в Киев. Я так и не повидал деда. Я забыл по оплошности свой гардероб у Иры. Строя ночью воздушные планы этого быстрого перелета, я находил вполне уместным выяснить адрес Тониной матери под миловидным, странным предлогом: тетя Лиза, как оказалось, с давних пор хорошо знала Ч***. Но все это таяло утром, между тем август кончался, кончился, – и вот уже в синем мундирчике под распахнутой курткой, как раз введенном тогда вместо прежней мышиной формы для малышей, а теперь обязательном для всех, даже старших, я шел по осенней Москве в школу. Был последний учебный год.
Трудно сказать, что́ в конце концов произвело на меня решающее успокоительное действие: школьные ли будни, не оставлявшие, в общем, сил для ночных бдений (а заодно и вводившие жизнь в привычные рамки, не столь уж траурные), или попросту время, которое уже давно норовило бежать все быстрей и быстрей, приобретая отчасти опасный разбег на поворотах, – но только я и впрямь успокоился. Не бушевал по ночам. Не жал (непристойным образом) подушку. И, главное, грезил днем все реже и реже. Впрочем, об этом – о снах наяву – еще нужно кое-что сказать: уже пора это сделать, пусть даже в интересах правды.
Собственно, в уме я решил свою задачу (хотя, верно, многие найдут, что не лучшим образом). А именно: я решил, что прежде всего до Киева все было правильно; что, при всех благотворных изгибах форм (Пракситель, Фидий etc.) и линий (Бердслей, Маргини́, или тот же бездарный Фуке, или даже невинный Веласкес), чисто механический половой акт, простое соитие недоступно мне. Так, скажем, гимнастика по утрам жизнерадостного семьянина или, к примеру, его же ежевечерний взбрык, который он зовет про себя и вслух словом «брак», может быть лишь смутной мечтой для какой-нибудь ночной бабочки, завсегдатая злачных мест. Я не отрицал – упаси Боже! – ничьей чистоты помыслов, связанных с этими вещами. Я представлял орга́н и венец. Я только считал, что как раз в моем случае смешение плоти (термин аскетов) несет в себе некий особый, возможно, даже профетический смысл, далекий, впрочем, от аскезы, но который, однако, нельзя так просто сбрасывать со счетов, и что мое воздержание – такое долгое и упорное – знак его. В семнадцать лет, я думаю, это простительный максимализм. К тому же я с ним не слишком носился; я просто махнул рукой на Байроса из альбомов любимой моей тети Лизы:
Затем, что был герой раздет,
Попал рисунок под запрет, –
как писал Бердслей своему другу, тоже порнографу, – и занялся английским языком и словесностью. Приведенный стих, кстати (или некстати), – один из первых шагов на этой стезе. Спустя год я поступил в университет.
С благодарностью, как и дом тети Лизы, вспоминаю я эти годы, утро у кафедры, жидкий университетский чай возле прилавка в буфете с толстовским названием «Три корочки хлеба», эти самые корочки в железном контейнере, корешки МБА и ту свою новую, особую чистоту, которая тоже ведь может быть мечтой – vice versa – у какого-нибудь метящего в святые юноши после приступа неудержимого самообладания… Со мной, таким образом, все было в порядке. И однако – я, конечно, удержался от официальной регистрации этого факта где-нибудь в медицинском листе – даром для меня прошло далеко не все. Это касалось в первую очередь помянутых мной выше снов. «Не все в них было сном» – откуда-то всплывшая цитата…
Я не вполне уверен – я опять не вполне уверен, – но, кажется, это началось именно после смерти отца. «Портрет» Гоголя лишь повторил, усилив, романтическую традицию, однако я своими глазами видел иногда, проснувшись утром, что, так сказать, брызги моего сна, словно лужица от чашки кофе, оставались на миг наяву – хотя и уже стремительно подсыхают. Бывало по-разному. То все еще шевелилась занавеска на двери (визит усопших); то рядом со мной постель была теплой и смятой (я обнимал во сне Тоню); то снова зеркало шалило со мной: мое отражение застревало в зеленой мгле и, если быстро скосить глаза, можно было увидеть весьма странные вещи; то, наконец, в пору моих бесцельных блужданий по разгромленной трауром квартире зеленый сумрак выползал из углов, и я видел – опять-таки краем глаз, – как в нем корчились разные отцовские вещи.
Было бы ложью