Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, не только в мире уродов жил Гоголь, он жил и в мире божественной красоты, прежде всего – подряжаемой красоты им самим созданной своеобразной русско-украинской речи, того несравненного гоголевского языка, который все еще не поддается переводу на другие языки, почему Гоголь и остается одним из наименее доступных иностранцам русских писателей, пока не найдется выдающийся иностранный писатель, к тому же, еще и знаток русского языка, который при русском содействии сумеет перевести Гоголя так, как он этого заслуживает.
Но у Гоголя этих двух различным миров – Гоголя-сатирика, собирателя курьезов и насмешника над уродствами жизни, и Гоголя-романтика, Гоголя-поэта, автора поэтической прозы, или поэзии в мерной и плавной прозе, – великолепных описаний Днепра украинской ночи, степи, – у этих двух Гоголей была одна общая, сближающая черта, которой суждено было победить все другое в его душе, – это была мистика.
От веселого вакуловского чертика, так легко лихим кузнецом побежденного и даже превращенного в своеобразного Конька-Горбунка, привезшего Вакулу по воздуху во дворец к самой матушке Государыне Екатерине Великой; через страшного Вия и сказочного великана-мстителя из «Страшной мести» – по многим творениям Гоголя проходит этот мотив потусторонней страшной силы, силы зла. Веселый чертик превращается в Духа Зла, и веселый сатирик – в запуганного ужасом смерти человека, человека, трепещущего в страхе за загробную участь своей души.
Гоголь умер в 1853 году, но уже за пять лет до своей смерти, в 1847 г. в «Переписке» с друзьями, он разительно меняется. Он оставляет свой боговдохновенный литературный дар и старается, и беспомощно не умеет стать моралистом.
Правда, в «Переписке», изданной отдельной книжкой и включающей 32 письма Гоголя, встречаются и здоровые мысли (странно было бы, если бы их не было!), – но это уже не Гоголь бессмертных творений.
Левые критики и публицисты были страшно настроены против «Переписки» – Белинский в личном письме к Гоголю разразился против него страстной филиппикой и отрекся от него; позднейшие критики называли его реакционером, ретроградом и тому подобными прозвищами, которыми русские дореволюционные публицисты так щедро награждали инакомыслящих, т. е. мыслящих в духе религии и государственности. Только, кажется, один Пушкин, сумевший в своем солнечном сиянии объединить свою дружбу с декабристами с позднейшей дружбой и почитанием Императора Николая I, – только он один, да и то не вполне избег этих нападок.
Для примера – известный русский дореволюционный критик Ю. Айхенвальд в своем восторженном очерке о Пушкине стыдливо умолчал о пушкинских общественно-политических настроениях позднейшего периода, но по поводу «Переписки» Гоголя, который, не в пример Пушкину, никогда не поддавался не только революционным, но даже и либеральным настроениям, – он разразился потоком критики и уничижительных высказываний. «Перед многим в жизненной практике, в России, умилившийся и оттого умалившийся, возведший и начальство, и крепостное право на степень неизменной нравственной категории, Гоголь в “Переписке” мучительно для себя и для других перебирает какую-то лиру с больными струнами; предтеча Иудушки, он нередко говорит его нудною речью и оскорбляет чудовищной неграциозностью своей морали, тяжелою поступью какого-то придирчивого существа, которое само испытывает бремя и налагает его на других. В ней, “Переписке”, учиняет он сыск добродетели и ратует за добро, споспешествуемое чиновниками, правительством, добро казенное; в ней регламентация нравственного делания заглушает всякий наивный росток, аромат живой любви»4 (Ю. Айхенвальд: «Силуэты русских писателей», с. 62)
Еще резче высказывается об этом периоде жизни Гоголя публицист К. И. Арабажин в своей книге «Этюды о русских писателях», когда он несколько раз называет Гоголя, Гоголя-историка, начавшего (хотя и бросившего) курс лекций по русской истории в качестве преподавателя С.-Петербургского университета, – невежественным человеком, как напр.: «Смех Гоголя, бессознательно для самого писателя, озарил темные бездны новым светом, но как бы ни ничтожно было политическое и умственное развитие Гоголя, для него не оставалось чуждым и непонятным общественное значение его сатиры»5.
Конечно, как мог не быть «ничтожен» в смысле умственного и политического развития даже и гениальный писатель, если он не был хотя бы либералом?
Симптоматично все же, что многие наши величайшие писатели, во втором периоде своей жизни пришли к одному и тому же: глубокому национализму, глубокой религиозности и глубокой привязанности к монархии. – Это – путь Пушкина и Лермонтова, Достоевского и Гоголя и некоторых других.
Но трагедия Гоголя, конечно, не в этом пути, с которого он и не сворачивал. Беда в том, что усиленная религиозность последних лет его жизни окрасилась не радостным солнечным светом душевного покоя, а мрачным ужасом перед загробной карой.
Гоголь оставил занятие литературой, заглохло чудное слово Гоголя, и великий дар, который мог бы, даже перестав служить литературе светской, озарить литературу духовную, – измельчал и затем замолк. За девять дней до смерти он сжигает свои рукописи и в том числе второй том «Мертвых душ», и единственным представителем мирового общественного мнения, протестующим против этого вандализма, является крепостной мальчишка Гоголя, затопивший по его приказанию печку для этого «ауто-да-фе»6…
Как бы то ни было, Гоголь, давший миру столько радости, красоты и веселого смеха, солнечный Гоголь, отрекшийся от своего таланта, – ушел в глухой мрак, и ночь сомкнулась за ним.
II. «Душа русской поэзии…»: М. Ю. Лермонтов
А. Яблоновский
Убийца Лермонтова
90 лет тому назад был убит Лермонтов…
Девяносто лет – срок большой. Это два поколения. Но вот что странно – эта смерть, да еще смерть Пушкина и сейчас через столько лет отзывается в сердце свежей, живой болью: как будто дело происходило в наше время, как будто мы были живыми свидетелями. Не может ум примириться с такой потерей. К ней нельзя «привыкнуть» и нельзя освоиться с ней. По крайней мере, в дни годовщин и литературных поминок Лермонтова всякий русский человек всегда вздохнет и всегда скажет:
– Боже мой, убить такую надежду!
То, что написал Лермонтов и что дало ему бессмертие – это только коротенькое, но ослепительное введение в те ненаписанные произведения, которые могли быть