Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своем слепом стремлении сделать себя сильным путем колоссального самоограничения и отгораживания от радостных сторон жизни Лермонтов пошел так далеко, что потерял свободу и власть над собой, которую так желал иметь. Терять свободу ему помогало и отсутствие объективного отношения к себе и своим страстям. – Лермонтов до конца своих дней не изжил в себе юношеского эгоцентризма: «я – центр мира».
Он никогда, например, не написал бы на себя эпиграмму, как это сделал Пушкин:
Великим быть желаю,
Люблю России честь,
Я много обещаю,
Исполню ли, – Бог весть7.
Так написать о себе может только человек, способный покинуть на мгновение свою оболочку и взглянуть на себя спокойными глазами со стороны. Как раз от Пушкина остается впечатление, что он сам видел себя точно таким, каким мы теперь его себе представляем: «миляга, простой, рубаха-парень, кутила, шалун», видел высшим духовным оком, но это духовное око у него отнюдь не возмущалось зрением «кутилы и волокиты». Не помешай ему злые люди, он закончил бы свою жизнь так же, как прожил, завидно легко, потому что он прежде всего не рисовал себе себя неким идеалом, демоном, подобно Лермонтову, а что у него выходят иногда хорошие стихи, он думал, что это так, – свыше. Не лишенный, однако, рассудительности среднего человека (назовите его обывателем), он понимал, что и свыше ничего не слетает даром, что много надо корпеть, потеть и думать, чтобы уложить в четкие стихи то, что слетело свыше. Писать ему по-русски было трудно, так как с детства он говорил, читал и писал по-французски, но он не унывал, работая, вкладывая в работу большой жар, – ведь по его жилам текла горячая неугомонная кровь. Но он не был бы гений, если б только жар и опьянение он вносил. Была у него и трезвость, сознание, что для русской словесности надо не жалеть сил, – и он не жалел… Кто еще в русской литературе написал более просто, просветленно и проникновенно о труде:
Миг вожделенный настал.
Окончен мой труд многолетний.
Что ж непонятная грусть
Тайно тревожит меня.
Или, свой подвиг свершив,
Я стою, как поденщик ненужный.
Плату приявший свою, чуждый работе другой,
Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,
Друга Авроры златой, друга пенатов святых(?)8
Эти черты Пушкина, несмотря на их видимую простоту, являются вероятно, самой таинственной загадкой, которую Пушкин вместе с собой подставил под выстрел Дантеса и унес в могилу. Неприятен нам, русским, неисступленный труженик, – непонятно, каким образом так легко промаялась на этом свете его усложненная, многосторонняя натура, без видимых конфликтов с самим собой. Отсюда вывод: наша тяга к Пушкину – тяга к непонятному, к тому, чего у нас нет, а у нас действительно нет Пушкинской гармоничности, – мы все тоскуем об утраченной гармонии.
Сколь с этой точки зрения ясен нам Лермонтов, внесший в русскую литературу хаос своей путаной души. Да, – начиная с несчастного, вечно двадцатишестилетнего Михаила Юрьевича Лермонтова, русская литература стала самой исступленной и самоуглубленной из всех европейских литератур. Не от него ли пошла аскетическая муза мести и печали Некрасова и современная околдовывающая муза, питавшаяся цыганскими надрывами, «ночами безумными, ночами веселыми», муза пышноволосого аристократа, носившего в себе немецкую кровь, отравленную русской неспокойною кровью, – муза Блока.
Повторяю: нам понятнее Лермонтов, но почему все-таки Пушкину посвящаем мы дни нашей русской культуры? Не хороший ли это знак, что мы хотим излечиться от нашего тайного пристрастия к Лермонтову, ставим памятник ежегодно Пушкину, хотя, в сущности, лишь Лермонтов – властитель наших дум.
* * *
Собственно, я сказал все, что намеревался, но боюсь, что буду не понят вполне точно, делаю резюме вышесказанного.
Оно, т. е. вышесказанное – только тощий плод моих личных отношений и пристрастий к великому русскому поэту. На объективность я менее всего претендую. Но я много жил Лермонтовым, много в него вглядывался и много прикидывал к своей слабой, но – слава Богу – незавершенной личности его могучую личность. Безраздельный восторг – первая стадия моего отношения к Лермонтову, восторг, далеко еще сейчас неизжитый, как ни бился я вытравить его чисто рассудочным путем. Я стремился все время к здоровью, – так, одно время я внезапно рванулся к Тургеневу, совершенно чуждому мне писателю, рванулся потому, что приметил в Тургеневе черты, которыми я не обладаю. На этой же основе я стал стремиться к Пушкину…
Но не так-то легко было сбросить тяжелую власть, тяжелое очарование Лермонтова одним только обращением к другим источникам, и сбросить ее я решил бесповоротно. Пришлось сознательно делать то, что делают бессознательно люди, больные неразделенной любовью, а именно выискивать в предмете своей любви, в данном случае в Лермонтове, – мелкие погрешности, немногочисленные шероховатости, чтобы как-то стряхнуть порабощающее очарование.
Тут я и подошел вплотную к Пушкину, который помог мне в борьбе с Лермонтовым, оздоровил меня, и Лермонтов не то что отошел на задний план, но где-то во мне притаился и ждет минуты, когда я снова устану выздоравливать, когда мне захочется надрыва, а я – русский, и мне соблазнительны надрывы…
С. Курбатов
Поэт-изгнанник. К 120-летию рождения М. Ю. Лермонтова
За Коломягами, близ Петербурга после выстрела Дантеса – упал в январский снег Пушкин. Алая кровь поползла по снегу. Пушкин приподнялся, навел пистолет, выстрелил… Промахнулся. Он терял силы. Его увезли. Он умер у себя дома…
Это было почти сто лет тому назад, в 1837 году. Стоном отозвалась Россия на эту потерю. Стонет о ней и до сей поры. Павел Воинович Нащокин1, московский друг Пушкина, при получении печального известия в Москве – упал в обморок. А. А. Краевскому2 же, известному издателю, в журнале своем напечатавшему надгробное слово Пушкину, попечитель петербургского Ученого Округа кн. Дондуков-Корсаков мягко и ворчливо выговаривал:
– Должен передать вам, – говорил он, – что министр, граф Уваров, очень недоволен вами! Очень! К чему эта публикация о Пушкине? К чему черная рамка? К чему эти выражения: «Солнце поэзии закатилось?» Помилуйте! К чему такая честь? – «Пушкин скончался в средине своего великого поприща»! Великого? Граф сказал: – разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? – Вам следовало бы, Андрей Андреевич, воздержаться от таковой