Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дэн сказал:
— Я чувствую, что мы здесь немного de trop[416].
— Наверное. Но так хорошо снова послушать музыку.
— Может, попробовать подслушивать с террасы?
— Давай.
Они поспешно поднялись со своих мест и вышли; Дэн жестом предложил ближайшей из стоявших у дверей пар занять их столик.
— Пожалуй, я схожу за пальто.
— Прекрасно. А я пойду возьму нам по бокалу бренди.
Так он и сделал и снова вышел на террасу с бокалами в руках; прошёл мимо закрытых жалюзи окон к тому, что поближе к роялю. Там стоял столик, а окно позади жалюзи было открыто. Ночная тьма, едва ощутимый запах речной воды, звёзды, свет ламп, пробивающийся сквозь жалюзи и отражённый экзотической листвой внизу, за балюстрадой… Джейн тёмным силуэтом возникла в дверях и пошла к нему сквозь рассеянный свет и густые тени террасы. В комнате отдыха снова зазвучал Шопен.
— Тебе не слишком холодно здесь?
— Нет. Сегодня, кажется, намного теплее.
Она села с ним рядом.
— Тебе нравится?
— Прекрасное туше. Типично русское. Думаю, она много слушала Рихтера.
Они стали слушать. За Шопеном последовала соната Моцарта. Аплодисменты, небольшой перерыв, негромкий шумок, затем снова — тишина и голос, говорящий что-то по-русски. Женщина заиграла Баха. Дэн вопросительно взглянул на Джейн, и она улыбнулась.
— Вариации Голдберга. Тебе разрешается уйти. Если ты этого хочешь.
— Нет, я с удовольствием послушаю. Сто лет не слыхал.
Их поглотило беспредельное пространство музыки, точно аранжированное барочное сплетение звуков, так строго расчисленное, такое европейское — здесь, во тьме африканской ночи. Какое-то время спустя мысли Дэна увлекли его прочь, во тьму, к звёздам; он увидел мужчину и женщину, сидящих там, внизу, у столика, на расстоянии трёх футов друг от друга, словно безжизненные статуи, восковые фигуры, инструменты, на которых никто давно не играет. И постепенно его охватило чувство освобождения — благодаря музыке, но в той же степени и чему-то, не связанному с нею, — освобождения от всякой лжи, в частности и от той, в которой пытался убедить себя перед обедом. Его не так сильно трогала сама музыка — он никогда особенно не любил Баха, — но она несла с собою глубочайшее проникновение в иные языки, иные системы понятий, помимо языка слов; она зажгла в нём веру в то, что главным образом именно слова, языковые модели стояли теперь между ним и Джейн, разделяя и отгораживая. За словами, что они произносили, крылось сходство друг с другом, идентичность мышления, синкретизм[417], один и тот же ключ, сотни и тысячи вещей, не поддающихся словесному выражению. И странно — вдруг, из ниоткуда, из далёкой ночи его прошлого, или, может быть, с того берега Нила, куда было повёрнуто его лицо, из пустыни, где стоял монастырь святого Симеона, явился знаменитый образ Лэнгленда[418]— башня на вершине холма: «Там истина живёт»… истина, живущая на вершине протяжённого холма двух их существований. Это было не желание обладать, пусть даже всем сердцем любя, но желание знать, что стоит лишь протянуть руку… о, эта тень другого совместного путешествия во тьму! Джейн была ещё как бы и эмблемой искупления жизни, потраченной на многожёнство и интрижки, последняя награда современному странствующему и заблудшему пахарю; и Дэн вдруг, впервые в жизни, увидел воочию — или почувствовал — истинную разницу между Эросом и Агапе[419].
Это явилось ему не как эмоциональный всплеск, а скорее как чувство свободы: свободы не от обстоятельств, но от всего, что было в обстоятельствах фальшивым, заставляло к ним приспосабливаться… та свобода, что так чётко была выражена в расхожем образе их студенческих дней, заимствованном у Кьеркегора: способность сделать шаг во тьму, став выше страха перед тьмою. Не сделать шага считалось величайшей глупостью и трусостью, даже если это был шаг в ничто и грозил падением, даже если, шагнув, ты вдруг обнаруживал, что следует сделать шаг назад.
Раздались звуки очень медленной вариации; казалось (а может быть, это зависело от полной значительности манеры исполнения), музыка колеблется, повисает в воздухе, приостанавливается у самого края тишины. Дэн подумал, что эта часть изолирована от всего остального, символизирует нечто, глубоко спрятанное в его душе, а возможно, он и не подозревает о существовании этого «нечто» в себе самом… возможно, оно разлито во всём, что существует в мире. Психологически он оставался внутри этой вариации долго после того, как она смолкла, — и до конца.
В комнате отдыха долго аплодировали, один-два голоса крикнули «браво», потом послышался негромкий славянский говор.
Дэн сказал:
— Эта вариация… под конец… Не понимаю, почему многие считают, что ему недостаёт чувства.
— Ты прав. Я никогда не слышала, чтобы эту часть исполняли в таком замедленном темпе. Но это, кажется, действует. И очень сильно.
— Звёзды помогают.
— Правда, замечательно красиво!
И Джейн посмотрела вверх, словно до сих пор не обращала на них внимания.
Дэн на какой-то миг заколебался, охваченный нерешительностью. Если бы она продолжала говорить, произнесла ещё какие-то слова… но она молчала, будто всё ещё слушала музыку, пыталась на несколько мгновений продлить её звучание в наступившей тишине. Он всё мешкал, совершенно невыносимо, всё вглядывался в тёмный сад, не видя его, и наконец сделал этот свой шаг:
— Джейн, через четыре дня мы расстанемся и снова пойдём — каждый своим путём. Это тебя не огорчает?
— Ты же знаешь, что огорчает. Мне такое удовольствие доставило…
— Я говорю не об этом.
Молчание. Она, разумеется, сразу всё поняла. И ничего не сказала.
Дэн опустил глаза; рассматривал стол, пустой бокал из-под бренди.
— Я в последние два-три дня всё больше и больше сознавал, что меня это очень глубоко огорчает. Ты, конечно, догадывалась.
Пауза, почти такая же, каких много было в той музыке, что они недавно слушали: мысль, трепещущая между логикой и вдохновением, меж общепринятым поведением и искренним чувством.
— Я испытываю к тебе глубочайшую привязанность, Дэн.
— Но нет смысла в том, чтобы колесо сделало полный оборот?
И опять она медлила с ответом: роковая медлительность, необходимость тщательно подбирать слова.