Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я отлично понимаю, но тогда как бы вы объяснили причины для предоставления мне убежища? Ведь вы один из самых влиятельных и высокопоставленных людей папского двора и…
— Я только что сказал вам об этом: я пришел говорить с вами не о политике. Знайте, что я не всегда одобряю политику Ватикана. И может быть, мне хочется быть более уверенным в своем будущем, оказав услугу королю Франции. И кроме того, я лично буду в неутешном горе, если с вами произойдет какое-нибудь несчастье, потому что, будучи настоящим идальго, я верно служу женщинам, которых ценю как произведения искусства. А вы являетесь и тем, и другим.
Фьора стряхнула капли воды с рук и, поправив вуаль, покрывающую ее голову, подошла к Борджиа, который поднялся при ее приближении.
— Будем откровенны, монсеньор! Мне здесь угрожает опасность?
— Может быть, не в самое ближайшее время, но и оно может наступить неожиданно скоро. До меня дошли некоторые слухи, которые мне бы хотелось проверить. Я, конечно, понимаю, что после всего того, что вам пришлось испытать, вам трудно доверять кому-либо, но послушайте меня: в случае, если какое-нибудь событие обеспокоит вас, знайте, что, с завтрашнего дня один из моих людей будет находиться неподалеку от монастыря.
Если вы будете нуждаться в помощи, бросьте камень, завернутый в такую же вуаль, через эту стену. Вас будут ждать.
Это так поразило Фьору, что некоторое время она молчала, не зная, что ответить. Потом тихо сказала:
— Ваша доброта смущает меня, монсеньор, но, если я перейду под ваше покровительство, не окажется ли так, что я просто сменю одну тюрьму на другую? Если вы действительно хотите помочь мне, то помогите мне вернуться во Францию.
— Все в свое время! Вы не сможете покинуть Рим без подготовки. А ваш побег вызовет целую бурю, и поэтому все Надо делать постепенно. Вы так торопитесь вернуться к себе?
— У меня трехмесячный сын, монсеньор. Его отец погиб, и у ребенка нет никого, кроме меня.
— Не теряйте надежды и доверьтесь мне. Главное — это предоставить вам надежное убежище, а уж потом мы подумаем, как вам вернуться во Францию.
Разговор был окончен. Кардинал уже поднимал руку, усеянную драгоценными камнями, для благословения, и Фьора была вынуждена наклонить голову, но в этом традиционном движении Не было уважения. Просто необходимо было соблюсти приличия, ибо она задалась вопросом, действительно ли этот человек с ласкающим взором принадлежал церкви. Если бы он пришел сюда один, а не в сопровождении Джироламы, она сразу же засомневалась бы.
— Подумайте! — прошептал он, почти не шевеля губами. — Но думайте быстрее!
Полы красной шелковой сутаны тихо прошелестели по белым плитам. Фьора посмотрела на импозантную фигуру удаляющегося прелата. Было неоспоримо, что от этого незнакомца исходило какое-то необъяснимое очарование, но за два последних года недоверие стало таким естественным для Фьоры. В том, что красавец-кардинал хотел получить благосклонность короля Франции, не было ничего необычного. Будучи намного моложе папы, он мог надеяться получить папскую корону, и дружба короля Франции была бы тогда очень важна для него, но это возможное преимущество стоило несомненного риска, которому он бы подвергал себя, предоставляя убежище беглянке.
Время пробежало незаметно, солнце уже заходило в кроваво-красном небе, предвещая ветер на следующий день. На фоне этого неба деревья в саду казались черными, и молодой женщине стало сразу неуютно. Она подошла к скамейке, на которой оставила рукоделие, положила его в тканую сумку и медленно направилась к монастырю, фрески которого уже начинали бледнеть в пурпурном свете. Она шла задумчиво, подавленная чувством своего одиночества. Ее терзала мысль о том, что она безнадежно пропала в этом неизвестном и враждебном мире, полном ловушек, тем более ужасных, что внешне они выглядели так привлекательно.
Желание увидеть вновь своего сына, дорогую Леонарду, добрую Перонеллу с ее хмурым Этьеном, Флорана, который так искренне любил ее, свой дом, увитый барвинком, стало вдруг таким сильным, что она прислонилась к колонне, еще теплой от заходящего солнца, и обвила ее рукой, как бы опираясь на что-то солидное и надежное. Она закрыла глаза и заплакала.
— Не плачьте! — прошептал кто-то рядом ласковым голосом, и маленькая рука легла на ее плечо. — Я пришла за вами, чтобы проводить вас в капеллу, потому что уже настал последний час молитвы. Я буду петь для господа бога и для вас.
Сквозь слезы Фьоре показалось, что она видит перед собой Баттисту и слышит, как он говорит ей: «Завтра Рождество, а мы оба изгнанники. Если вы пожелаете, я проведу день рядом с вами и спою вам песни, которые поют у нас». Прошло время, а они по-прежнему были изгнанниками, он в снегах Лотарингии, где решил похоронить себя, она под этим римским солнцем, не похожим ни на какое другое.
Под влиянием чувств она бросилась на шею сестры Серафины и, расцеловав ее, прошептала:
— Простите мне эту минуту слабости. Я думала о своих близких, о маленьком сыне.
— Надеюсь, кардинал Борджиа не принес никаких плохих для вас вестей?
— Нет. Не так чтобы плохих, но признаюсь вам, что не знаю, что и думать. Если вы хотите, я расскажу вам об этом.
И спасибо вам за этот вечер и за вашу дружбу.
Они улыбнулись друг другу и, взявшись за руки, встали в двойной ряд доминиканок в черном и белом, идущих в капеллу.
Сестра Серафина была высокого мнения о кардинале вице-канцлере, о котором говорили, что он был хорошим духовником, великодушным и прощающим грехи других. Но как Антония Колонна судила несколько иначе.
Она была достаточно разумной, чтобы делать различия, потому что римская знать не испытывала никакой симпатии к этой банде испанцев, приехавших из своей Валенсии. Всем отличались тогда они от римлян: характером, нравом, уровнем цивилизации, потому что испанцы являлись тогда нацией феодалов. Все это способствовало разногласиям, не считая прочную ненависть итальянцев к иностранцам. Поначалу итальянцы считали этих людей грубыми и недостойными их общения, потому что они носили еще печать их прежних войн с маврами, но у вновь прибывших были длинные зубы, и они любили роскошь. Они быстро интегрировались и по указке Родриго заставили признать себя, льстя любви римлян к праздникам и в особенности приняв их весьма особую мораль, по которой преступление может быть величественным, и что человек, освобожденный от прежних запретов, благодаря культуре может быть, в сущности, единственным судьей своего собственного поведения.
Что же касалось вице-канцлера, его репутация была вполне определенной: месса не являлась его главной заботой, и он потерял счет своим