Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А неподалеку была деревушка. Пабло послал туда своих солдат, и они привели много людей — женщин, стариков, детей. Он заставил их подойти к скале, чтобы они, как щит, прикрывали наступление его отрядов. Конечно, нашим очень не хотелось стрелять в невинных крестьян, но те, подгоняемые вражескими штыками, подходили все ближе, и у них просто не было другого выхода. Ужасно, конечно, видеть, что перед тобой женщины и дети, и ты в них стреляешь, и они падают у тебя на глазах под пулеметными очередями. И вот после нескольких залпов наши не выдержали и отказались стрелять. Офицер, который командовал этим отрядом, умолял продолжить сопротивление, но солдаты никак не хотели подчиняться. Откуда они знали, в кого стреляют — быть может, в своих родственников? Ситуация была хуже некуда. Так вот, они в результате сдались, и их всех привели к Пабло, а было в отряде шестнадцать человек. Они были храбрыми воинами и честно исполняли свой долг. Пабло решил, что все они должны умереть. Их построили перед ним в два ряда, и они стояли и ждали, пока генерал решит, как их убить.
Наш офицер был очень смелый человек, он смотрел на Пабло с презрением и не опустился до того, чтобы вымаливать у него свою жизнь. Пабло приказал привести шестнадцать лошадей. Каждого пленника привязали к седлу за ноги. Потом, по команде Пабло, лошадей пустили по каменистой земле галопом, и те потащили этих бедолаг за собой. Они умерли страшной смертью, и это только один пример жестокости Пабло. А еще был случай, когда он занял маленькую деревушку и убил в ней всех жителей до единого. Особенно женщинам не повезло. Когда его солдаты позабавились с ними, он заставил их голыми пройти парадом по улице, а потом велел хлестать их электрическими проводами до смерти. Детей той деревни всех побросали в большой костер, где они и погибли, плача, крича и зовя матерей, а мужчины были зарыты заживо в землю и задохнулись. Да, это, наверное, одно из худших зверств, какие совершил Пабло в своей жизни.
Подобных историй про Пабло Хольц наслушался немало, поэтому понимал, что сдаваться ему нет смысла, лучше уж приберечь для себя пулю на крайний случай. Он задумался, хватит ли у него мужества убить себя, если не будет другого выхода. Но заранее, до того момента, когда придется прижать холодный ствол пистолета к виску и спустить курок, он не мог ответить на этот вопрос. Он надеялся, что у него все-таки хватит мужества.
Эти мысли прервал сержант Кастра, который подошел к нему:
— Пулемет установлен, лейтенант. Может, послать кого-нибудь наблюдателем?
— Да, пошли Гольца. Пусть пройдет по дороге туда, где лучше видимость. Если заметит, что враг наступает, — пусть немедленно возвращается. И пойди посмотри, как там Дедос, получается ли у него. Я поручил ему заложить мину.
Кастра ушел. Офицер был очень доволен им. На такого парня можно положиться.
Хольц проверил пулемет, потом подошел к окну и выглянул в узенькую щелку, через которую хорошо просматривалась вся дорога. Он видел Дедоса, который возился с катушкой, стоя на коленях в пыли. Чуть поодаль Гольц направлялся к развилке, чтобы занять наблюдательный пост.
Солнце приближалось к зениту и жарко палило, отбрасывая на песок резкие черные тени. Над головой не было ни облачка. День выдался такой невоенный, такой мирный, что, выглянув во двор, Хольц вдруг почувствовал приступ ностальгии. Как все это глупо, ненужно. Какой-то дурацкий фарс. В этот момент его белая офицерская форма с золотым позументом ничего для него не значила. Ему вдруг очень захотелось, до боли в груди, увидеть Нину. Она представилась ему так ясно — высокая, темноволосая, живая… Да, именно живая. У нее потрясающе жизнерадостный характер. Он только однажды видел ее грустной — в тот день, когда пришел к ней проститься. Оба не знали, когда им доведется свидеться в другой раз. Было неизвестно, когда закончится война. Хольц чувствовал, что она страдает без него. И то, что он лишен ее общества, ее любви, — ничто в сравнении с долгими днями изнурительного ожидания, которые ей приходилось переживать. Задолго до того, как известие о его смерти дойдет до нее, он уже отмучается, вся боль останется позади, а сам он окажется далеко, там, где ничто его больше не потревожит.
Ему было бы интересно знать, сколько дней, недель, месяцев Нина будет ждать его и как долго будет хранить верность его памяти. Конечно, нелепо рассчитывать, что она решит носить траур по нему до конца жизни. Ему ведь и самому не хотелось бы этого, верно? Он не знал. Если бы он был таким, как этот Мендетта, то вообще бы о ней не думал. Мендетта никогда никого по-настоящему не любил, а значит, не был уязвимым, как всякий влюбленный. Поэтому он мог идти в бой, думая только о своей шкуре. Его не преследовали неотступные мысли о том, что с его смертью родной ему человек тоже умрет, хотя и не буквально. Это была двойная тяжесть — ты всегда отвечаешь и за себя, и за того, кого любишь. Однако Хольц не терзался сожалениями. Он и не хотел, чтобы было по-другому. Когда любишь кого-нибудь так, как любит он, жизнь делается острее. Все становится ярким, контрастным, и ощущение жизни приобретает интенсивность. В нем всегда присутствовало какое-то чувство уверенности, отчетливое и нерушимое. Да, в этом все дело. В непостоянном, ненадежном мире, где были революций, предательства, смерть, он одно знал наверняка: Нина любит его, а он любит Нину. Для них это была не мимолетная, преходящая страсть, от которой теряют голову и которая дает кратковременный экстаз, — нет, это было истинное, цельное чувство, связывавшее их воедино и делавшее одним существом. Между ними царило душевное родство, добавлявшее к искренней любви глубокое взаимное понимание и сочувствие, что случается очень редко.
И зачем он только ввязался в эту дурацкую революцию? Зачем встал на защиту одной из сторон в безнадежной, неравной борьбе? Может быть, потому, что считал своим долгом выбрать самый тяжелый путь? Нина когда-то часами слушала, как он говорил ей об этом. Они сидели в маленьких кафе или в их большой спальне и говорили, говорили о революции. Им ничего не стоило уехать за границу, в Америку, оставить всю эту бойню позади. Но Нина знала,