Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Приходи ко мне и пофантазируем. Николай».
Белинский хлопнул себя по лбу:
— Совсем из головы: сегодня суббота. Пошли!
— Куда?
— К Станкевичу на ежесубботнее сходбище. Да ты что медлишь?
— Я, Виссарион Григорьевич, подумал: не захватить ли нам Валеру Разнорядова? Он давно стремится...
— Сейчас некогда. Надо поспеть к Николаю пораньше. Видать, у него дело ко мне.
Станкевич в ту пору жил на Дмитровке в пансионе Михаила Григорьевича Павлова, профессора физики, минералогии и сельского хозяйства. Впрочем, о физике с минералогией да о сельском хозяйстве из лекций его вряд ли чего почерпнешь. Вместо этих наук внедрял он в студентов начала философии. Станкевич снимал у него большую квартиру. Должно быть, влетала она ему в копеечку. Да что ему, не бедняк ведь...
Комнаты хоть и с низкими потолками, да просторные. Над диваном собрание трубок, одна даже с кальяном. Неистребимый запах табачного дыма. Шкафы с книгами, фортепьяно. Николай недурно бренчит на нем, аккомпанируя хоровым песням, до которых охоч весь кружок его. Чаще всего певали «За туманной горою» или из трагедии Хомякова «Ермак».
Белинский сразу заметил, что Станкевич сегодня непривычно серьезен. Тимоша с жадностью вглядывался в Станкевича. Блестящие черные кудри его, почти женские, спадают до плеч. По худому удлиненному лицу изредка пробегает мягкая улыбка. Но взгляд карих, широко расставленных глаз серьезен. Высокий лоб уходит назад — признак мечтательной натуры. Одет тщательно, сюртук сидит как влитый, светлый жилет, шелковый черный бант вокруг воротничка немыслимой белизны. Вся высокая ладная фигура Станкевича, его движения, повадки полны прирожденного изящества. Да, он мягок, деликатен, добр, доверчив. И все же, несмотря па то, что в созерцательной душе его нет тех бойцовских качеств, какими обладает Неистовый, ни властности, свойственной Мишелю Бакунину, именно он, Николай Станкевич, является главой кружка, и это только благодаря своей честности, прямоте и строгости воззрений. Станкевич отворачивается от действительности — и весь его кружок, как по команде, делает налево — кругом от действительности. Станкевич цитирует Шиллера: «Два цветка манят человека: надежда и наслаждение; кто сорвал один из них, тот не получит другого».
— Я,— решает Станкевич,— сорвал надежду.
И весь кружок строем срывает надежду. Не следует забывать, что все они очень молоды, и Станкевич, и ближайший друг его Красов, и Белинский, и все прочие. И много есть чисто юношеского в их экзальтации, романах, дурашливости.
Скоро выяснилась цель записки, оставленной Станкевичем у Белинского.
— Я с тобой совершенно согласен, Висяша,— сказал Станкевич, видимо продолжая, как догадался Тимоша, начатый давеча разговор,— выражать себя очень трудно. Человек, с которым говоришь, как-то самим видом своим сбивает на то, чтобы сказать не то, что чувствуешь... Ты понял меня?
— Отлично понял. Тогда не говорить, а писать надо.
— Я и пишу.
— Знаю, хоть никогда не говорил с тобой об этом.
Они словно забыли о Тимоше. Он сидел тихо, боялся шевельнуться, боялся — заметят его и прервут разговор, а он такой интересный.
— От кого знаешь, Висяша?
— От Яши Неверова. Но что пишешь, не знаю.
— Стихоблудствую.
— Верно, вспомнил. Яков видит в тебе второго Пушкина.
— Шутит! Перо плохо повинуется мне.
— Прочти, Николай.
Станкевич не стал чиниться. Прикрыл ладонью глаза, припоминая. Начал:
Пускай гоненье света взыдёт Звездой злосчастья над тобой, И мир тебя возненавидит: Отринь, попри его стопой! Он для тебя погибнет дольный; Но спасена душа твоя! Ты притечешь самодовольный К пределам страшным бытия...Поднял глаза на Белинского и, что-то поняв в его взгляде, вдруг оборвал чтение.
— Нет, Белинский, я не поэт.
— Но все же пишешь.
— Пишу. Пишу потому, что хоть мало мое дарование, но стихи мои — это мой разговор с самим собой. Так я спасаю мои духовные сокровища от грубого вмешательства жизни с ее суетой и заботами.
«Да, легко тебе спасать духовные сокровища, имея сокровища земные...» — подумал Виссарион, оглядывая барскую обстановку.
Он не сказал этого вслух, потому что любил Николая и не хотел ранить эту чувствительную душу. Виссарион понимал, что вот и только что своим неодобрением, хоть и молчаливым, стихов Николая больно задел его. Что делать! Да, Николай не поэт, хоть пишет стихи, не философ, хоть комментирует Гегеля, не музыкант, хоть музицирует. Он просвещенный любитель. Просвещенный и просвещающий. Один из каменщиков, закладывающих по кирпичам фундамент русской культуры.
Вдруг заметив Тимошу, боязливо съежившегося в темном углу дивана, Виссарион сказал:
— Чую, ты там, Тимофей, уже чего себе навоображал. Знай же, что мы со Станкевичем согласны во многом. Мы оба обожаем Гоголя, а Кукольника считаем чушью. Каратыгин и мне, и ему — правда ведь, Николай? — кажется холодным. Стихи Бенедиктова мы почитаем бессмысленным набором слов...
Потом, обратившись к Станкевичу:
— Публиковать не намерен?
Станкевич пожал плечами:
— Да если бы даже и хотел, цензура все равно прихлопнет.
— Ты прав,— задумчиво молвил Белинский.
Всегдаев удивился и, осмелев, решился вставить слово;
— Да ведь в ваших стихах, Николай Владимирович, ничего предосудительного узреть нельзя.
— Узрят,— засмеялся Станкевич.— Уж если узрели в «Красавице» Гюго...
— Опростоволосился Сенковский,— усмехнулся Белинский.
— А что? — продолжал недоумевать Тимоша.
— Декабрьскую книжку «Библиотеки для чтения» смотрел?
— Смотрел.
— Смотрел, да не видел.
Белинский взял со стола журнал и быстро отыскал нужную страницу.
— Вот!
Всегдаев прочел:
— Виктор Гюго. «Красавица».
— Читай!
Бесшумно шевеля