Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальник штаба ЮжУрВО генерал-майор, военный комиссар Богданович».
Фатьянов, конечно же, не вернулся сюда ни пятого июля, ни пятого августа, ни после. Дорога ему лежала совсем в другие края, судьба его складывалась не хоровой и не ансамблевой. Поезд стремился к северо-западу, в вагоне мерещился московских воздух, монотонное тиканье колес манило, наконец-то, выспаться. В вещмешке лежали гостинцы для сестры и племянницы. Но охватывало такое волнение, что сон не шел.
По приезду в Москву он показался себе моряком, только что сошедшим на берег после кругосветного плавания. Мудрая тишь провинциального Чкалова, уличная широкая свобода, к которым он привык, не вязались с московской сутолокой и торопливостью. Он задевал плечами прохожих, качаясь, как после бортовой качки. Он отвык от плотного потока людей. Трамвай довез его до дома. Три коммунальных звонка оповестили Дикаревых о том, что к ним пришли. Дверь открыла исхудавшая, почти взрослая Ия и заплакала, увидев дядю…
— Мы ждали тебя каждый день, не думали, что жив. Ты когда научишься писать письма, дядя Алеша?
Да, он был скуп на письма. Последнюю весточку о нем Наталия Ивановна с Ией получили еще в Бессоновке в 1942 году. Два года тревог и волнений были годами ожидания. По радио они слышали песни своего Алеши, но там ничего о нем не говорили.
— Хоть бы пару строк своим химическим карандашом нарисовал: жив ли, здоров ли, не ранен ли, где он, на каком фронте или в каком тылу?
Но вот явился Алеша. И шутит:
— С каждой песней я передавал вам привет, а вот этого по радио не передашь, — и поставил на стол солдатский вещмешок.
Были там продукты, которых давно не видели мать и дочь, были и какие-то немудреные вещицы, любовно хранимые им для родных. Ия тем летом поступила на исторический факультет пединститута. Алексей слушал семейные новости, рассказывал о себе. Его комната за громоздким буфетом снова стала жилой…
Ранним утром Алексей уходил в гостиницу «Москва», где жил с семьей Василий Павлович. Оттуда они вдвоем шли «по инстанциям». И вскоре Алексей был зачислен завлитом в Краснознаменный ансамбль песни и пляски Союза ССР. Отметить это событие пришли вдвоем же, как заединщики, на Ново-Басманную, а позже Василий Павлович стал душевно тянуться к гостеприимному этому дому. А однажды все вместе ходили в гости к какому-то генералу, где ели пельмени, которые лепила собственноручно генеральская жена.
Теперь уже Алексей снова ежедневно уходил из дому на московские репетиции. А ночами, выкладываясь, как на марш-броске, писал концертные программы и сочинял поэтические репризы.
А Василий Павлович стал знакомить Алексея с друзьями-композиторами, причем Фатьянову в этом случае выделялась роль знаменитости. Композиторы интересовались поэтом, чьи песни звучали по радио так часто. Кто же он, откуда? — рассуждали, гадали. Ходили слухи, что этот одаренный человек — пожилой адвокат, который балуется стишками, оренбуржец, случайно повстречавшийся Соловьеву-Седому. Иные утверждали, что он — татарский национальный поэт, которого «делает» переводчик-аноним. Споры эти не рождали истину, а выдвигали новые и новые запутанные версии сословного происхождения и статуса автора «На солнечной поляночке», «Ничего не говорила», «Застольной», «Звездочки».
О том, как встретила Фатьянова композиторская Москва, вспоминает Сигизмунд Кац: «Все эти сплетни и слухи сразу опроверг приезд Фатьянова в Москву из города Чкалова летом 1944. Он оказался красивым, высоким, широкоплечим блондином с приятным открытым русским лицом — этакий Добрыня Никитич в солдатской шинели. Он сразу вошел в наш «песенный круг», и мы быстро подружились».
Конечно, в июньской Москве, славной своей огнедышащей жарой, в зимней шинели ходить было бы невозможно. Скорее всего, Сигизмунд Кац увидел в поэте эпическую фигуру Русского солдата, для которого шинель — и броня, и постель, а зачастую и кров.
Многие композиторы хотели бы поработать с Фатьяновым, но он, как верный товарищ, как благородный и благодарный человек признавал среди них до поры только Соловьева-Седого. Да и равных по простоте и изысканности мелодий этому композитору не было. Да, Фатьянов, казалось, принадлежал всем, широкая душа. Но, несмотря на широту, в нем была некоторая настороженность по отношению к новым знакомым, свойственная цельным людям. Его дружелюбие люди часто принимали за дружбу. Но будучи очень ранимым в отношении своих стихов, он внутренне боялся нарваться на скептицизм, иронию и бестактность в их оценке. Оттого он не впускал в свой творческий мир новых людей, ограждая себя свойственной только поэтам «поэтической» целомудренностью.
Тем летом случилась еще одна радостная встреча. На противоположной ему стороне улице Горького Алексей выхватил из толпы прохожих лицо Александра Подчуфарова.
— Сашка! — закричал он и, увидев, что обернулись два десятка «Сашек», кроме нужного, прибавил голоса: — Чка-а-лов!
На остановившегося с широченной улыбкой «Чкалова» не успели налюбоваться зеваки, потому, что он прыгнул через ограждение и с распростертыми объятьями побежал через проезжую часть туда, где, как на голубятне, высоко размахивал военной фуражкой высоченный и мало кому знакомый в лицо Алексей Фатьянов.
…Они зашли в знакомое местечко выпить по сто граммов «наркомовских». А после того, как разговор от бурных междометий перешел в плавное течение, Александр сказал:
— Вот так, Алеша, оказывается приходит слава — твои песни поют везде! Твоя фамилия звучит, как фронтовая гармошка!
— Какой Слава приходит? — притворно удивился Фатьянов и подмигнул: — То-то, брат! А я что говорил?
Подчуфаров подмигнул в ответ и поправил:
— А мы что говорили!
На обоих были военные гимнастерки, и оба разъезжались из Москвы. Александр вскоре отправлялся опять на фронт. Алексей вместе с ансамблем готовился к гастрольной поездке в освобожденный Харьков.
Самый главный военный ансамбль страны принял молодую знаменитость. Несомненно, он стал козырем ансамбля, третьего в своей творческой судьбе, первого среди всех. Александр Васильевич Александров был доволен. Он любовался молодым богатырем, который знал толк и в пенье, и в пляске, мог сочинить по случаю яркую репризу, реплику. Казалось, этому талантливому «крестнику» Соловьева-Седого любая нагрузка — по плечу. О нем давно твердил Александрову композитор, являясь на репетиции собственных песен, и, оказывается, был прав. Фатьянов стал находкой для его возлюбленного детища, он истинно был достоин «его» ансамбля.
Стареющий музыкант делил свою отчую душу между восемнадцатилетней женой и ансамблем. В каждом молодом артисте он мог бы предполагать соперника, а все они были красавцы на подбор… Но убеленную сединами голову он держал с достоинством Цезаря, а любящее его сердце умело отличать любовь от легкодумной страсти.