Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом женился брат Николай, натуре которого, самой все-такитрезвой из всех наших натур, наскучило наконец безделье, — взял дочьнемца, управляющего казенным имением в селе Васильевском. Думаю, что этаженитьба, тот праздник, в который она превратила для нас все лето, а затемприсутствие в доме молодой женщины тоже способствовали моему развитию.
А вскоре после того неожиданно явился в Батурине братГеоргий. Был июньский вечер, во дворе уже пахло холодеющей травой, в задумчивойвечерней красоте, как на старинной идиллической картине, стоял наш старый домсо своими серыми деревянными колоннами и высокой крышей, все сидели в саду набалконе за чаем, а я спокойно направлялся по двору к конюшне седлать себелошадь и ехать кататься на большую дорогу, как вдруг в наших деревенскихворотах показалось нечто совершенно необычное: городской извозчик! До сих порпомню ту особенную острожную бледность, которой меня поразило знакомое и вместес тем совсем какое-то новое, чужое лицо брата…
Это был один из счастливейших вечеров в жизни нашей семьи иначало того мира, благополучия, которое в последний раз воцарилось в ней нацелых три года перед ее концом, рассеянием…
Уже с юношескими чувствами приехал я весной того года вБатурино. Уже почти дружески делил летом поездки брата Николая к его невесте вВасильевское, всю прелесть их: вольный бег тройки в предвечернее время, попроселкам, среди все густеющих ржей, кукованье кукушки в далекой березовойроще, еще полной травы и цветов, вид причудливых облаков на золотом западе,вечерние смешанные запахи села, его изб, садов, реки, винокуренного завода,кушаний, приготовляемых к ужину в доме управляющего, резкие, подмывающие звукиаристона, на котором играли для нас его младшие дочки, вестфальские пейзажи настенах, огромные букеты черно-красных пионов на столиках, все то веселое,немецкое радушие, которым окружали нас в этом доме, и все увеличивающуюся,родственную близость к нам той высокой, худощавой, некрасивой, но чем-то оченьмилой девушки, которая вот-вот должна была стать членом нашей семьи и ужеговорила мне ты…
Шафером я еще не мог быть, но и положение свадебного отрока,принятое мной на себя, уже не подходило ко мне, когда я, затянутый в новыйблестящий мундир, в белых перчатках, с сияющими глазами и напомаженный, надевалбелую атласную туфельку на ее ногу в шелковом скользком чулке, а потом ехал сней в карете на могучей серой паре в Знаменье. Каждый день шли дожди, лошадинесли, разбрасывая комья синей черноземной грязи, тучные, пресыщенные влагойржи клонили на дорогу мокрые серо-зеленые колосья, низкое солнце то и делоблистало сквозь крупный золотой ливень, — это, говорили, к счастливомубраку, — алмазно сверкающие дождевыми слезами стекла кареты были подняты,в ее коробке было тесно, я с наслаждением задыхался от духов невесты и всеготого пышного, белоснежного, в чем она тонула, глядел в ее заплаканные глаза,неловко держал в руках образ в золотой новой ризе, которым ее благословили…
А во время венчания я впервые почувствовал то чудное,ветхозаветное, что есть в этом радостном таинстве, которое особенно прекрасно вдеревенской церкви, под ее бедной, но торжественно зажженной люстрой, поднестройно-громкие, ликующие крики сельского клира, при открытых на вечернеезеленеющее небо дверях, в которых теснится толпа восхищенных баб и девок… Когдаже то новое и как будто счастливое, что вошло в наш дом с молодыми, завершилосьнеожиданным приездом брата Георгия и вся наша семья оказалась в сборе и полномблагополучии, мысль о возвращении в гимназию стала для меня совсем нелепа.
Осенью я воротился в город, опять стал ходить в классы, ноуроки едва просматривал и все чаще отказывался отвечать учителям, которые сядовито-вежливым спокойствием выслушивали мои ссылки на головную боль и снаслаждением ставили мне единицы. Я, убивая время, шатался по городу, поСлободам, в Заречье встречал и провожал поезда на станции, в толкотне и суетеприезжающих и уезжающих, завидовал тем, кто, спеша и волнуясь, усаживались смножеством вещей в вагоны «дальнего следования», замирал, когда огромныйшвейцар в длинной ливрее, выйдя на середину залы, пел зычным, величественнымбасом, возглашал с дорожной протяжностью, с угрожающей, строгой грустью, куда икакой поезд отправляется…
Так дожил я до святок. А как только получил отпуск, сломяголову прибежал домой, в пять минут собрался, едва простился с Ростовцевыми иГлебочкой, — он еще должен был дожидаться лошадей из деревни, а я ехал пожелезной дороге, через Васильевское, — схватил свой чемоданчик и, выскочивна улицу, кинулся в мерзлые санки первого попавшегося извозчика с сумасшедшеймыслью: навсегда прощай гимназия! Шершавая кляча его подхватила со всех ног,санки неслись, разлетаясь во все стороны на раскатах, морозный ветер рвалподнятый воротник моей шинели, осыпая лицо острым снегом, город тонул в мрачныхвьюжных сумерках, а у меня захватывало дух от радости. По случаю заносов, целыхдва часа я сидел, ждал на вокзале, наконец дождался… Ах, эти заносы, Россия,ночь, мятель и железная дорога! Какое это счастье — этот весь убеленный снежнойпылью поезд, это жаркое вагонное тепло, уют, постукиванье каких-то молоточков враскаленной топке, а снаружи мороз и непроглядная вьюга, потом звонки, огни иголоса на какой-то станции, едва видной из-за крутящегося с низу и с крышснежного дыма, а там опять отчаянный крик паровоза куда-то во тьму, в бурнуюдаль, в неизвестность и первый толчок вновь двинувшегося вагона, по мерзлым,играющим бриллиантами окнам которого проходит удаляющийся свет платформы — иснова ночь, глушь, буран, рев ветра в вентиляторе, а у тебя покой, тепло,полусвет фонаря за синей занавеской, и все растущий, качающий, убаюкивающий набархатном пружинном диване бег и все шире мотающаяся на вешалке переддремотными глазами шуба!
От нашей станции до Васильевского было верст десять, а приехаля на станцию уже ночью и на дворе так несло и бушевало, что пришлось ночевать вхолодном, воняющем тусклыми керосиновыми лампами вокзале, двери которогохлопали в ночной пустоте особенно гулко, когда входили и уходили закутанные,занесенные снегом, с красными коптящими фонарями в руках, кондуктора товарныхпоездов. А меж тем и это было очаровательно. Я свернулся на диванчике в дамскойкомнате, спал крепко, но поминутно просыпался от нетерпеливого ожидания утра,от буйства вьюги и чьих-то дальних грубых голосов, долетавших откуда-то сквозьклокочущий, кипящий шум паровоза, с открытым огнедышащим поддувалом стоявшегопод окнами, — и очнулся, вскочил при розовом свете спокойного морозногоутра с чисто звериной бодростью…
Через час я был уже в Васильевском, сидел за кофе в тепломдоме нашего нового родственника Виганда, не зная куда девать глаза отсчастливого смущенья: кофе наливала Анхен, его молоденькая племянница изРевеля…
Прекрасна — и особенно в эту зиму — была Батуринскаяусадьба. Каменные столбы въезда во двор, снежно-сахарный двор, изрезанный посугробам полозьями, тишина, солнце, в остром морозном воздухе сладкий запахчада из кухонь, что-то уютное, домашнее в следах, пробитых от поварской к дому,от людской к варку, конюшне и прочим службам, окружающим двор… Тишина и блеск,белизна толстых от снега крыш, по зимнему низкий, утонувший в снегах,красновато чернеющий голыми сучьями сад, с двух сторон видный за домом, нашазаветная столетняя ель, поднимающая свою острую чернозеленую верхушку в синееяркое небо из-за крыши дома, из-за ее крутого ската, подобного снежной горнойвершине, между двумя спокойно и высоко дымящимися трубами… На пригретых солнцемфронтонах крылец сидят, приятно жмутся монашенки-галки, обычно болтливые, нотеперь очень тихие; приветливо, щурясь от слепящего, веселого света, от ледянойсамоцветной игры на снегах, глядят старинные окна с мелкими квадратами рам…Скрипя мерзлыми валенками по затвердевшему на ступеньках снегу, поднимаешься наглавное, правое крыльцо, проходишь под его навесом, отворяешь тяжелую и чернуюот времени дубовую дверь, проходишь темные длинные сени… В лакейской, с большимгрубым ларем у окна, еще прохладно, синевато, — солнце в ней не бывает,окно ее на север, — но трещит, гудит, дрожит медной заслонкой печь.Направо сумрачный коридор в жилые комнаты, прямо напротив — высокие, тожечерные дубовые двери в зал. В зале не топят, — там простор, холод, стынутна стенах портреты деревянного, темноликого дедушки в кудрявом парике икурносого, в мундире с красными отворотами, императора Павла, и насквозьпромерзает куча каких-то других старинных портретов и шандалов, сваленных вмаленькой, давно упраздненной буфетной, заглядывать в полустеклянную дверкукоторой было в детстве таким таинственным наслаждением. Зато в зале все залитосолнцем и на гладких, удивительных по ширине половицах огнем горят, плавятсялиловые и гранатовые пятна — отражения верхних цветных стекол. В окно налево,боковое, тоже на север, лезут черные сучья громадной липы, а в те солнечные,что против дверей, виден сад в сугробах. Среднее окно все занято высочайшейелью, той, что глядит между трубами дома: за этим окном пышными рядами висят ееоснеженные рукава … Как несказанно хороша была она в морозные лунные ночи!Войдешь — огня в зале нет, только ясная луна в высоте за окнами. Зал пуст,величав, полон словно тончайшим дымом, а она, густая, в своем хвойном, траурномот снега облачении, царственно высится за стеклами, уходит острием в чистую,прозрачную и бездонную куполообразную синеву, где белеет, серебрится широкораскинутое созвездие Ориона, а ниже, в светлой пустоте небосклона, остроблещет, содрогается лазурными алмазами великолепный Сириус, любимая звездаматери … Сколько бродил я в этом лунном дыму, по длинным теневым решеткам отокон, лежавшим на полу, сколько юношеских дум передумал, сколько твердилвельможно-гордые державинские строки: