Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И я не хочу, мама, — сказал он. — Не хочу идти очищаться. Ни мне, ни кому-либо из нас очищение не требуется. Я никуда не пойду.
Мать раскрыла было рот, но слова провалились назад ей в горло — точно человек, что падает с вершины лестницы. Пораженная, она попеременно взирала то на Икенну, то на Боджу.
— Икенна, Боджанонимеокпу, разве мы вас ничему не научили? Вы хотите, чтобы пророчество безумца сбылось? — На раскрытых губах ее набух пузырек слюны и лопнул, когда она заговорила снова: — Икенна, посмотри: ведь ты уже принял его. Откуда, по-твоему, такие перемены в твоем поведении? Ведь ты уже веришь, что тебя убьют братья. И вот ты стоишь передо мной и мне в лицо заявляешь, что тебе не нужны молитвы. Что тебе не нужно очиститься. Неужели годы воспитания, годы наших с Эме усилий ничего вам не дали? А?
Последнее предложение мать прокричала, вскинув руки в театральном жесте. Икенна, тем не менее, с решительностью, с какой можно и врата железные сокрушить, ответил:
— Я знаю только, что никуда не пойду. — Видимо, слова Боджи придали ему еще больше смелости, и он вернулся к себе в спальню. Когда за ним захлопнулась дверь, Боджа встал и отправился в противоположном направлении — в комнату, которую мы делили с Обембе. Мать опустилась в кресло и погрузилась на дно кувшина собственных раздумий. Сидела она, обхватив себя руками, а ее губы двигались, как будто она беззвучно повторяла имя Икенны. Из родительской спальни доносились громкие топот и смех: Дэвид гонял мяч, одновременно пытаясь в одиночку изобразить шумное приветствие стадиона. Под его крики Обембе подошел к матери и сел рядом с ней.
— Мама, мы с Беном пойдем, — сказал он.
Мать взглянула на него сквозь слезы.
— Икенна… и Боджа… теперь чужие нам, — запинаясь, проговорила она и покачала головой. Обембе придвинулся ближе и похлопал ее по плечу длинной худой рукой. — Чужие, — повторила мать.
Все время, что оставалось до похода в церковь, я сидел и думал о происходящем, о том, что Икенна сотворил с собой и с нами из-за видения безумца. Я ведь совершенно забыл о встрече с Абулу, особенно после того как Боджа предупредил нас с Обембе, чтобы мы молчали и никому о ней не рассказывали. Как-то я спросил у Обембе, почему Икенна нас больше не любит. И брат ответил: все из-за той отцовской порки. Тогда я поверил ему, но сейчас стало очевидно, что я был не прав.
Потом, пока мать одевалась в церковь, я смотрел на этажерку в гостиной. Взгляд мой коснулся полки, до самого пола покрытой одеялом пыли и паутины. То были знаки отсутствия нашего отца: пока он жил дома, мы еженедельно по очереди убирались на полках. Прошло всего несколько недель с его отъезда, и мы забросили это занятие, а матери не хватало настойчивости, чтобы принудить нас к уборке. Без отца дом как будто бы сделался больше: словно по волшебству, некие невидимые строители раскрыли его, точно он был бумажный, и раздвинули стены. Когда отец жил с нами, одного его присутствия — даже когда он сидел, уткнувшись в газету или книгу, — хватало, чтобы соблюдались строжайшие правила и мы сохраняли то, что он называл «приличием». Думая о братьях, о том, как они отказались идти в церковь и освободиться от чар или от того, что ими казалось, я затосковал по отцу, и мне отчаянно захотелось, чтобы он вернулся.
Тем вечером я и Обембе отправились с матерью в церковь — Ассамблею Бога, — что располагалась через дорогу, тянувшуюся аж до самой почты. Дэвида мать взяла на руки, а Нкем усадила за спину в слинг из враппы. Чтобы кожа у младшеньких не запрела и не началась потница, мать покрыла их шеи таким слоем присыпки, что они блестели, как у кукол.
Церковь представляла собой просторный зал, по углам которого с потолка спускались провода с лампами. За кафедрой стояла молодая женщина в белом одеянии — кожа у нее была куда светлее, чем у жителей наших краев, — и с иностранным акцентом пела «Великую благодать». Мы бочком продвигались по проходу между скамей; я то и дело натыкался на внимательные взгляды прихожан, и мне стало казаться, что за нами все наблюдают. Подозрения усилились, когда мать подошла к сидевшим позади кафедры пастору с женой и старейшинам и что-то шепнула главе нашей церкви. Наконец, когда девушка в белом допела, пастор — в рубашке с галстуком и брюках на подтяжках — поднялся на амвон.
— Братья и сестры! — произнес он так громко, что колонки возле нас заглохли, и пришлось слушать его голос из динамиков на другой стороне зала. — Прежде чем я продолжу доносить до вас слово Божье, позвольте рассказать о том, что я сейчас узнал: дьявол в обличье Абулу, одержимого бесами самопровозглашенного пророка, который, как все вы знаете, принес столько вреда жителям нашего города, вошел в дом нашего дорогого брата Джеймса Агву. Вы все его знаете, он муж нашей дорогой сестры Паулины Адаку Агву. Кое-кто из вас даже знает, что у него много детей, которых, по словам нашей сестры, уличили в рыбалке на берегу Оми-Алы на Алагбака-стрит.
Удивленная паства едва слышно зашепталась.
— К этим детям подошел Абулу и говорил ложь, — продолжал пастор Коллинз, чуть ли не крича и не выплевывая слова в микрофон. — Братья и сестры, вы сами знаете, что ежели пророчество — не от Бога, то оно — от…
— …дьявола! — в унисон прокричала паства.
— Воистину. А ежели пророчество от дьявола, его надлежит отвергнуть.
— Да! — хором соглашалась толпа.
— Я вас не слышу, — потрясая кулаком, выплюнул в микрофон пастор. — Я говорю: ежели оно от дьявола, то его НАДЛЕЖИТ…
— …отвергнуть! — завопили прихожане, да с таким жаром, словно это был боевой клич. Маленькие дети, которых привели на службу — в том числе и Нкем, — заплакали, должно быть, испугавшись диких криков.
— Мы готовы его отвергнуть?
Паства согласно взревела; громче других звучал голос матери — она продолжала кричать, даже когда остальные замолчали. Я заметил, что из глаз у нее снова текли слезы.
— Так встаньте же и отвергните это пророчество во имя Господа нашего Иисуса Христа.
Люди повскакивали со скамей и ударились в восторженные, истовые молитвы.
* * *
Сколько мать ни старалась исцелить Икенну, усилия пропадали впустую. Пророчество глубоко повлияло на него и, обратившись безумием, со всей силой и яростью, как разгневанный зверь, принялось крушить все вокруг: ломать стены, срывать с них картины, потрошить шкафы и опрокидывать столы — до тех пор, пока все, чем был и чем стал Икенна, не превратилось в жуткий бардак. Страх смерти, которую напророчил Икенне Абулу, стал для моего брата осязаем. Он теперь жил в этом страхе, как в отдельном мире, как в клетке, откуда нет выхода и за пределами которой больше ничего нет.
Я слышал, что человек, чьим сердцем овладел страх, слабеет. Так стало с моим братом, ведь когда страх овладел его сердцем, он много чего лишился: мира, благополучия, отношений, здоровья и даже веры.
В школу Икенна стал ходить один, без Боджи. Вставал рано, часов в семь, и убегал, даже не позавтракав, — лишь бы не пересекаться с Боджей. Потом стал пропускать обеды и ужины, если мать готовила эба или пюре из ямса — блюда, которые едят все вместе, из одной посуды. Он начал чахнуть: его ключицы теперь заметно выпирали, отчетливей выделялись скулы, а белки глаз сделались бледно-желтыми.