Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что великолепно?
– Смотреть, как ты сражаешься! Так, какой-то ты костлявый! Надо бы тебя подкормить. Уверен, что не хочешь похлебки? Там масса белка. Ты думаешь, почему я такая большая и сильная?
– Я пас.
– Хорошо. Ладно. Сам отказался. Я здесь не для того, чтобы заставлять тебя делать то, что ты не хочешь, кроме нескольких чрезвычайно опасных и потенциально грозящих смертью вещей. – Она вытащила из горы трофеев холщовое пончо и швырнула его Бену. – Вот. Это тебе как раз подойдет. Думаю, тебе действительно придется по вкусу время, которое ты проведешь в моей норе.
– В вашей что?
– В моей норе! У меня есть огромная нора, которая открылась пару дней назад. Тебе повезло, что ты попал именно ко мне. А теперь давай-ка прятаться.
Она хлопнула в ладоши и встала, жестом увлекая его в темный, освещенный факелами коридор, ведший в недра горы. Он плелся за ней, кутаясь в кусачее холщовое одеяние. Через какое-то время они вышли к ряду створчатых деревянных дверей по обе стороны коридора. Бен мог поклясться, что слышал из-за них приглушенные крики. Фермона пошарила по карманам, достала связку тяжелых ключей и принялась их перебирать.
– За все эти годы, подумаешь ты, я должна бы запомнить, какой ключ от какой двери, но вот тебе на. Это и есть самое худшее.
– А что это за имя такое – Фермона?
– Красивое имя. – Наконец она открыла дверь. – У тебя выдался долгий день. Заходи. Это одна из самых просторных нор.
Бен вошел в дверь и не увидел ничего, кроме плотной черноты. Великанша хорошенько врезала ему сзади, и он пролетел метров шесть вдоль круто уходившей вниз стены, после чего рухнул на голый пол, подвернув лодыжку и вскрикнув от боли. Воткнув факел в дырку высоко в стене, Фермона в последний раз взглянула на него. Она улыбалась. В ее лице не чувствовалось ни тени угрозы. Фермона была самым светлым из великанов-убийц, которых только пожелаешь повстречать. Она похлопала по заслонке нижней части двери.
– Пищу и воду ставят сюда. Обязательно ешь, иначе мне придется тебя взвесить, а потом убить.
– С кем я сражаюсь?
– Это сюрприз.
– Что, если я проиграю?
– Тогда я тебя съем.
– А если я выиграю?
– Тогда я тебя не съем.
– И отпустишь?
– Нет. Я просто тебя не съем. Давай-ка не сходи с ума, малыш. Спи сладко!
Затем она захлопнула за Беном дверь и крепко ее заперла.
Он потерял представление о дне и ночи. У него оставался лишь факел, и если Бен достаточно долго глядел на пламя, все вокруг начинало сверкать ярко-белыми всполохами, а сам огонь превращался в черное пятно, впивавшееся Бену в мозг.
В подростковом возрасте он страдал от депрессий, и самое худшее заключалось в том, что он знал, когда они нахлынут. Он чувствовал, как надвигался страх, словно легкий ветерок в разбитое окно. Стоило лишь ощутить еле заметный привкус безнадежности, и он понимал, что ждать уже недолго. Это нельзя было остановить. По человеческим меркам все это было раза в два больше Фермоны и столь же очаровательно. Он был бессилен помешать этому натиску, а иногда даже и не пытался. Состояние просто завораживало, толкая к тому, чтобы было на все наплевать. Депрессия с легкостью охватывала его, и эта легкость вызывала еще большую подавленность.
Как и Тереза, мать Бена работала дежурной сестрой в местной больнице. Отчаяние было неотъемлемой частью ее работы, и она угадывала, когда на Бена находила депрессия. Он выглядел точно так же, как охваченные ужасом родственники больных, которых она видела в комнатах ожидания. Иногда, вернувшись домой после двенадцатичасового дежурства, она обнаруживала сына в кровати. Тогда мать брала его за руку и просто держала ее в своей. Никаких слов. Никаких понуканий. Иногда она гладила его по голове и проводила пальцами по шее. Обычно этого оказывалось достаточно, чтобы поднять Бена с постели и отправить в школу с депрессией, все еще затаившейся у него внутри.
Трижды в день Фермона останавливалась у норы, чтобы приоткрыть дверь и бросить ему индюшачьих ножек и поставить воды. Ему было больше нечего ожидать, кроме этих визитов. Она собиралась убить Бена и обсосать его косточки, но по крайней мере преподносила это с некой приязнью. Где-то даже по-соседски.
На седьмой день она открыла дверь и взглянула на него сверху вниз.
– Как самочувствие? – спросила она.
– Плохо.
– Давай рассказывай.
– Голова болит. И коленка тоже. Я скучаю по своей семье, хотя и знаю, что тебе все равно.
– Нет, нет. Я понимаю. Совершенно нормально скучать по семье, когда знаешь, что смерть может настигнуть тебя в любой момент.
– Ну да, верно.
– Расскажи мне о них. О твоей семье.
– Ну, моя жена медсестра.
– Благородное занятие. Благослови ее Господь за это. Работа не из легких.
– Э-э, а дочурка обожает лисичек.
– О-о-о, уверена, что она немного вспыльчивая. Погоди-ка. У меня, кажется, кое-что для тебя есть.
Она оставила дверь открытой, и Бен попытался вскарабкаться вверх, чтобы добраться до нее. Сил теперь у него прибавилось, после того как он неделю ел и отдыхал. И рана на руке тоже стала затягиваться. Но все без толку. Через четыре шага по склону норы он не сумел уцепиться руками и свалился обратно на пол. Фермона просунула голову в заслонку.
– Ты что, попытался сбежать?
– Да.
– Просто фантастика какая-то. Ты снова набираешься сил. Скоро будешь готов. Вот…
Она сбросила ему плюшевую игрушечную лисичку. Она была толстенькая и кругленькая, как мячик, с обвисшими ушками и толстенькими лапками. Он видел, как лисичка улыбается ему в темноте. У Флоры была личика, похожая на эту. На ночь она укладывала ее спать вместе с остальными пятьюдесятью семью плюшевыми зверюшками, располагавшимися строго по ранжиру. Она спала под пристальными взорами античного хора. Бен прижал лисичку к груди и расплакался.
– Спасибо.
– Да не за что.
Фермона заперла дверь, а Бен прилег на пол и закрыл глаза. Белые всполохи от факела проникали под прикрытые веки, делаясь ярче и ярче.
* * *
Он открыл глаза и обнаружил, что лежит на больничной каталке, укрытый дешевенькой тонкой простыней. Как ты сюда попал? Ты ведь только что валялся в пещере, так? В пещере? В какой еще пещере? Нет никакой пещеры. Разве ты не знаешь, где находишься? В больнице города Риджвью, штат Миннесота.
Он сел на каталке. На руке никакого шрама не было. А откуда там взяться шраму? Ты же ведь не резался. Тебе тридцать пять лет, и ты совершенно здоров.