Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Авиценны и Гиппократа?
— Легендарных врачей. Мне Маша показывала — тут, рядом, бюсты на доме.
— Выходит, они были, — сказала Чуб.
— Кто?
— Авиценна и Гиппократ были в Киеве. Ведь на Рождество дома оживают…
* * *
Маша стояла на улице. Снег заметал ее, но она не шевелилась, переживала прекраснейшее в жизни мгновение — много раз младшей из Киевиц приходилось общаться с домами. Но впервые она слышала улицу всю целиком. Впервые осмыслила: улица едина, как клан! Или коммунальная кухня… Дома беседуют между собой, во всяком случае, на седьмой день Рождества.
— Скоро нас ждет еще одна смерть. Так некстати, прямо на праздник… — сказал Гиппократ.
— Он будет сам виноват в своей гибели, — ответил ему Авиценна. — Прошла тысяча лет, а люди все так же неосторожны. Все так же немудры, — он взглянул на повисшую над его головою сову — символ мудрости и покровительницы медицины Афины. Та громко ухнула в ответ.
— И все же его можно спасти, — раздался убежденный в своей правоте голос статуи Медицины на здании общины сестер милосердия, подозрительно похожей на еще один, еще более массивный и помпезный древнегреческий храм, вдвое больший, чем дом аптекаря.
Два храма стояли над одной улице.
— Его нужно спасти! — сердобольно сказала стоящая рядом с Медициной статуя Милосердия. — Достаточно того, что мы потеряли ее…
— Кару? — спросила Маша. — Когда это было?
Но статуя не ответила ей.
— Кто-то должен спасти его, — сказала она.
— Тот, кто полюбит, — вдохновенно сказала статуя Любви.
— Нет. Он погибнет, — предрекла статуя Жизни. — Поверьте, я знаю жизнь.
Каламбур вызвал у пятерых тихий смех. Жизнь же безрадостно завершила:
— Он все равно умрет.
— Неужели? — расстроилось Милосердие. — Она не осмелится? Не попробует спасти его?
— Осмелится, — сказала Жизнь. — Она поцелует его. А он умрет. Все равно…
— Умрет, — печально подтвердил Гиппократ.
— Умрет, — подтвердил Авиценна и опять посмотрел на свою сову — птица молча захлопала крыльями, соглашаясь с ним.
— Он умрет так же, как и она, — предрекла Жизнь. — Все будет так же, как на то Рождество… Один поцелуй ценой в целую жизнь.
— Она тоже умрет? Почему? — заголосила Маша, не реагируя на людей. — Говорите, я приказываю, я — Киевица.
Дома промолчали.
— А тетя — дурная? — тонким любопытным голосом спросил маму проходящий мимо восьмилетний ребенок. — Тетя — тю-тю?
Вместо ответа родительница ускорила шаг.
— Опять напилась, — сокрушенно изрекла неизвестная старушка в вязаном пухлом берете. Хотя, когда она видела Машу пьяной, так и осталось загадкой.
— Почему она умрет? — не сдалась Ковалева. — Что это значит — жизнь за поцелуй…
— Да я тебя просто так поцелую! — с готовностью предложил студентке увесистый сорокалетний мужик в дубленке нараспашку.
— Отчего вы так кричите? — рядом с Машей объявился облаченный в элегантное пальто молодой белобрысый экскурсовод. По-видимому, он только что вышел из музея. — Мы вроде знакомы?..
Маша кивнула.
— Вы и правда хотите услышать историю о человеке, который умер за поцелуй?
— Да. А вы его знаете?
— Да. — Парень махнул рукой маленькому экскурсионному автобусу, отправляя его восвояси. — Это самая романтическая история, которую я когда-либо слышал. Я хочу написать о ней…
— Куда написать?
— Еще не решил. Я не знаю, так ли она хороша. Вы хотите послушать?
— Очень.
— Отдать жизнь за один поцелуй, — начал он, — на это способен лишь истинный рыцарь… Или настоящий трубадур. Или тот, кто сочетает в себе то и другое. Например, она, — указал он на украшавший музей писательницы бронзовый барельеф Леси Украинки.
— Она умерла за поцелуй? — недоверчиво спросила Маша.
— Все началось на Рождество. В 1896 году. Незадолго до того у нее обострилась болезнь. Туберкулез кости. После страшных, болезненных, мучительных операций она месяцами лежит с затянутой в гипс рукой и ногой, как каменная статуя. Она чувствует себя живым трупом. Ее рука искалечена, изуродована, после операции в ней не хватает нескольких костей, нога постоянно болит. Ей 25 лет, четверть века, и она не видела в жизни почти ничего. Она живет с мыслью, что ей предстоит умереть. Ее стихи изобилуют мыслями о скорой смерти. Помните, я сказал, что Мержинский подарил ей жизнь? Это правда. В «Лесной песне» лесная русалка Мавка просыпается от зимнего сна, услышав песню Лукаша. Его игру на сопилке. Неизвестно, что говорит ей Мержинский. Но его слова наполняют слабую больную девушку верой в себя, жаждой борьбы, силой, способной изменить этот мир. Он становится ее Лукашом, она — Мавкой. Помните, что происходит с Мавкой?
— Она умирает.
— Нет, она обретает бессмертную душу. Так же, как Леся — бессмертие.
Ти душу дав мені, як гострий ніж
дає вербовій тихій гілці голос… —
прочитал он.
— Это был истинный духовный брак — не тот, что дает продолжение роду, но тот, что порождает миры… он породил целый пласт литературы. В своих стихах к Мержинскому Леся подчеркивала, что он никогда не обнимал, не целовал ее. Но после его похорон вдруг появляется другое стихотворение… и там упоминается поцелуй.
— Поцелуй?
— Один поцелуй… Вы помните? Зима. Рождество. — Экскурсовод взмахнул рукой, словно желая пришпорить снежинки. Сейчас он совсем не казался пижоном; ее волосы припорошил снег, глаза слепило вдохновение. — Мержинский умирает в Минске. Она мчится к нему и три месяца сидит у его постели… Сейчас, в наше время, мы не понимаем, какой страшной болезнью был туберкулез. По нашим меркам, это все равно что близкий телесный контакт с больным СПИДом. Но она была девой-рыцарем… Служителем «Голубой розы». Она не могла не прийти на помощь ему. И не смогла отпустить его не…
— …не поцеловав?
— Этот поцелуй стоил ей десятков лет жизни. А нам — нескольких томов великой литературы. Но, возможно, без него Леси Украинки не было б вообще. И все же, если бы она прожила чуть подольше… Она б могла стать нашим Шекспиром. Сколько всего она не написала, не дописала… Например, «Ифигению в Тавриде»…
— Свою первую античную пьесу? Она так и не дописала ее?
— Или загадочную пьесу о борьбе христианства с «религией предков моих», замысел которой вынашивала все последние годы…
— О религии ваших предков? — не поняла Маша.
— Леся никогда не употребляла слово «язычество». На украинском оно звучит хуже: «поганство». Говоря о древних богах, она всегда называла их не иначе, чем «религией предков моих». В глубине души она была убежденной язычницей, она верила, что в природе ничто не умирает, лишь перетекает одно в другое. Так и вышло… Перед смертью Мержинский дал душу ей. Она, умирая, отдала ее вам и мне — всем, кто читал ее произведения. Да и сама она стала душой нашей литературы. Ее Ифигенией, верховной жрицей, королевой… — сказал он.