Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама взглянула на меня мельком и спросила:
— Ты не заболел, сынок?
Наверное, вид у меня был усталый и в глазах расстройство, вот она это и заметила.
— Нет, — ответил я.
— А что делал сегодня?
— Ничего особенного… Рисовал…
Я надеялся, что хотя бы сейчас мама сделает шаг мне навстречу, спросит, что именно я рисовал. Тогда можно будет ответить. Конечно, сюрприза уже не выйдет. Ну и пусть! В конце концов, я не виноват, что бабушка и мама замечают у меня только плохое, а хорошее — хоть ты что! — не видят.
Но готовый ответ так и не сорвался с моего языка. Мама больше вопросов не задавала. Она занялась шитьем.
Чуть позже на улице послышались тяжелые шаги, и в дверях появился дядя Абу.
— Добрый вечер, — поздоровался он и окинул быстрым, хозяйственным взглядом всю «залу», словно проверял — на месте ли буфет, точно ли посередине лежит дорожка и не подевалась ли куда-нибудь наша люстра.
Видно, никаких плохих перемен он не заметил. Тогда он прошелся по комнате, приминая дорожку большими ботинками, как бы между прочим отвел в сторону одну из занавесок, закрывавших вход к бабушке, и заглянул туда.
Я замер. На лице у меня сама собой появилась улыбка: наконец-то сейчас дядя увидит групповой портрет и ахнет от восхищения!
— Что такое? — сказал дядя. — Кто это испортил портрет?
Он произнес эти слова совсем тихо, но они отдались во мне громом. Испортил? Почему испортил? Что это дядя Абу говорит?
— Ва, женщины, идите сюда! — уже громче произнес дядя Абу. Он волновался и из-за этого теребил свой ус.
На одну минутку я ослеп и оглох. Мне показалось, что я падаю вниз, лечу в темном, густом, как кисель, пространстве.
Но вот мгла разорвалась, и в чистом просвете возникли лица бабушки, мамы и дяди Абу.
Только сейчас все занимались своими делами. Только сейчас в доме царила тишина, нарушаемая лишь приглушенным стрекотанием маминой машинки. Теперь бабушка, мама и дядя Абу выглядели совсем по-иному. Я не могу описать их, потому что в тот момент три лица слились для меня в одно — грозное и безжалостное. И речи бабушки, мамы и дяди Абу тоже слились. Какое-то время я не мог разобрать, кто называет меня шайтаном, а кто обещает спустить шкуру.
Наконец они заговорили по очереди. Впрочем, точнее было бы сказать, что говорила одна мама, а бабушка и дядя Абу кричали, — первая погромче, второй потише.
— Как ты мог сделать такое? — спросила мама.
— Да с тебя за это надо шкуру спустить, гяур проклятый! — кричала бабушка. — У меня единственная память о сыне — этот портрет! — И ты — шайтан водил твоей рукой — испортил его! Я знаю свою вину — я слишком часто прощала тебе! Но сейчас не прощу!..
— Теперь я вижу, что с тобой надо разговаривать по-другому! — подхватывал дядя Абу. — Это уже не шалость, это просто хулиганство! Ты должен ответить за свой проступок…
У меня вырвалось:
— Я хотел… Я думал…
Мне многое хотелось сказать в эту минуту. Я надеялся убедить бабушку, маму и дядю, что с портретом отца ничего страшного не произошло. Наоборот, сейчас он гораздо лучше. Папе на карточке было одиноко. А теперь нет, теперь ему веселее: рядом с ним его нани, моя мама и я, рядом дядя Абу — все близкие, все родные. Разве это плохо?
Так я думал. И если б сумел стройно и понятно это пересказать, наверное, бабушка, мама и дядя Абу поняли бы меня. Но вместо нужных слов мой язык молол какую-то чепуху. Казалось, он делает это нарочно, желая насолить голове, думавшей правильно и четко.
— Я не знал… Я думал…
— Что ты не знал? — подступала ко мне бабушка. — Ты не знал, что нельзя портить самую дорогую для меня вещь? — Она махнула рукой, словно нанося удар. — А надо было знать! Для чего тебе дана голова, отвечай?
— Чтобы думать, — ответил я.
— Молчи! — закричала бабушка.
— Ты же сама сказала: отвечай…
— Это я не тебе сказала!
— А кому же? — спросил я.
— Хорошо, слушай, это я говорю только тебе: все лето ты просидишь дома! — Бабушка обернулась к маме и дяде Абу, будто искала их поддержки. Дядя кивнул, а мама — нет. — Забудь свой футбол-тотбол! На Сунжу — ни ногой! Даже к Сулейману тебя не пущу… Аллах свидетель, если я сказала, что будет так, — так и будет!
Дядя Абу снова кивнул. Ему нравилась строгость бабушки.
— Правильный вывод, Хагоз, — заметил он и, посмотрев на меня, спросил: — А все-таки интересно, чем ты руководствовался, когда портил портрет?
Я пожал плечами.
— Улавливаешь мою мысль? — Дядя недовольно хмыкнул и сделал правой рукой такое движение, будто крутил арифмометр. — Ты взялся за карандаш со злым умыслом? У тебя были плохие намерения?
— Ну, при чем здесь злой умысел? — вмешалась мама. — Гапур просто не подумал…
— Я думал, — сказал я.
— Видишь, он думал! — торжествуя, воскликнул дядя Абу. — А раз думал, значит, был какой-то умысел.
— Был, — признался я, и в горле у меня что-то всхлипнуло. — У нас нет фотографии, где мы вместе с папой сняты… А у Сулеймана есть…
— Ну и что же? — спросил дядя Абу. — Это еще не мотивировка!
В глазах у мамы будто птица пронеслась. Потом лицо ее странно скривилось, и по щекам, набирая скорость, понеслись слезинки. Не знаю, заметил это дядя Абу или нет, а я заметил.
Но понял я маму по-своему. Словно какая-то перегородка сломалась у меня в горле, и я заговорил так понятно и так легко, будто всю жизнь к этому готовился:
— Не надо, нани… Я хотел, чтобы лучше было, а вышло — хуже… Я подумал: папе на карточке одиноко. А с нами ему веселее… И нам веселее с папой, правда?
— Правда, — тихо сказала мама и