Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обойдя комнату, я обнаружил еще две книги, где страницы, скрепленные ботиночными шнурками или проволокой, были испещрены подобными же бессмысленными фразами. Но здесь был важен не столько смысл, сколько то, что эти книги вовсе не срывались в полет, как их предшественницы, а смирно лежали там, где их положили, и содержали слова и буквы, исчезнувшие отовсюду бог знает как давно. Да, у родителей моих по-прежнему были стесанные покатые лбы и неподвижные веки, придававшие их взглядам нечто рептильное, однако я думал, что смысл появится попозже, а с ним – и прежний порядок. Короче говоря, я не склонен был покорно и кротко соглашаться с тем, будто все это не знаменует начало каких-то важных перемен.
Внезапно я ощутил слабую, словно отдаленную боль в животе: она пульсировала так глубоко, что я подумал даже – не в другом ли моем теле? Испугался, что не сумел проконтролировать возвращение и свалился оттуда, не успев сделать что-то для моих родителей, да если по совести сказать, то и для себя самого, ибо уже начал ощущать, что кожа как-то очень уж туго обтягивает лицо, словно череп изменился в размерах. Я собрал по углам кипу разрозненных и разномастных листов и скрепил их тонкой проволокой из отцовского ящика с инструментами. Потом достал оттуда же букву А и очень осторожно поместил ее в левый верхний угол первой страницы. Я намеревался создать некую экосистему или экологическую нишу под названием «словарь», благодаря которой сумею восстановить прежний порядок жизни, пусть даже порядок этот будет чисто алфавитным, и мозаики будут соседствовать с мухами, а цепи – с целями.
Итак, я поставил букву А, и очень скоро под ней стала образовываться колонка слов – абака, аббатство, аберрация, аборт, антропофаг. Я понял, что мироздание рождается от взрыва А, и знал, что если смогу остаться до конца процесса, то увижу появление блюдец, вилок, ложек, носков, столов…
Но оказалось, что это невозможно, – боль вернулась, и я почувствовал, как меня отшвыривает в другую область или на лицевую сторону носка, где, открыв глаза, увидел мать: ее ладонь лежала у меня на лбу.
– Живот болит, – сказал я.
– Это от лекарств, скоро пройдет. Теперь тебе надо лежать и не вставать, пока мы не скажем.
Хулио завершил свой воображаемый рассказ об этих фантастических событиях, обращенный к реальной женщине, которая сидела на другом конце больничного кафетерия, и, дойдя до того места, где реальность, подчиненная словарю, начала расширяться, впуская в себя комнаты, шкафы, холодильники, взглянул внутрь себя и оценил ситуацию: он выпил уже три чашки кофе и две рюмки коньяка, и это благодаря им сумел так глубоко погрузиться в свои мысли. Неудивительно, сказал он себе, едва шевеля губами, я ведь не пью, оттого и такое несоответствие между дозой и произведенным ею эффектом.
Он повел глазами из стороны в сторону, силясь за несколько секунд восстановить действительность, но вскоре вновь остановил взгляд на воображаемой собеседнице, которая сидела за тем же самым столиком, что и неделю назад, в тот самый день, когда в эту клинику поместили отца. Она доедала десерт и читала – или делала вид, что читает, – книгу, прислоненную к кувшину с водой. И была неотличима от Лауры, постаревшей на двадцать лет, причем от Лауры с той, с катастрофической стороны бытия, потому что у нее тоже был слегка покатый лоб, неподвижные веки, очень выпуклые надбровные дуги. И при внимательном взгляде на лицо этой женщины очень трудно было отрешиться от мысли, что сквозь него проступает череп.
Но он предпочел все же не строить иллюзий по поводу таких совпадений, да еще обнаружившихся столько лет спустя, а просто припомнил – уже не обращаясь к воображаемой слушательнице, но с долей вызванной спиртным развязности, развязности, можно сказать, риторической, то есть ни на кого не обращенной, – что давняя история нисколько не улучшила положение в реальном мире. Когда болезнь отступила, жизнь вернулась в свою привычную колею, которая его вновь повела в школу, а отца – к энциклопедии и английскому языку. И как только установился прежний порядок, небольшое сближение между ними, наметившееся в те дни, прекратилось немедленно, сменившись возраставшим от года в год отчуждением. Не случилось ничего отрадного и во всем том, что касалось Лауры. В первый же день, когда после уроков он подошел к ней на улице с видом сообщника, считая, что их совместная история, жертвами которой стали они оба, дает ему на это право, Лаура высмеяла его так жестоко, что он оправился лишь через несколько месяцев. И только его отношения с грамматикой претерпели необъяснимые изменения – по крайней мере, с точки зрения учителей.
И он никогда больше не возвращался на ту, другую сторону и потому не мог бы со всей определенностью утверждать, что для обитателей того мира все кончилось благополучно. Но так или иначе, женщина, читавшая сейчас книгу в нескольких метрах от него – и на расстоянии в двадцать лет от поведанных им историй, обладала, несомненно, той свойственной некоторым запахам способностью воскрешать в памяти давно забытую улочку, выводить на поверхность потонувшие образы.
Они уже несколько раз оказывались в этом кафетерии вместе, однако она никак и ничем не показывала, что узнает его. Иногда приносила с собой таинственный пластмассовый чемоданчик, и Хулио представлял, что внутри лежат, наверно, пробирки. Может быть, она перевозила с места на места анализы крови.
Он в последний раз окинул ее ностальгическим взглядом, расплатился за комплексный обед, за кофе и коньяк и, не вполне отчетливо соображая, поднялся в палату на третьем этаже, где его отец, хоть и во сне, прилагал свирепые усилия к тому, чтобы дышать. Он уселся в шезлонг у окна и взял со столика словарь синонимов и антонимов, привезенный несколько дней назад. Словарь был удобный, но убогий. Слово апокалипсис, к примеру, антонима не имело, так же как и генезис, что было уж совсем странно. Зато пьяному полагалось целых два – трезвый и тихий. Как будто если пьяный, так обязательно – буйный? Вот он сейчас был пьян и тих. Опьянение было сродни ощущениям человека, получившего весточку с отчизны, ставшей чужбиной, а спокойствие – присущим тому, кто знает, что всякая отчизна есть всего лишь жуткий мираж (антонимом жуткого – вот ведь глупость! – словарь считал человечный). Прочитав наугад еще несколько статей: антонимом несчастного был, как и следовало ожидать, счастливый, а покорять – освобождать: еще одна ошибка, потому что он вот, например, неизменно покорялся тем, кто его освобождал, Хулио сделал тематический обзор этой комнаты, чтобы удостовериться, что логический порядок – разумнее алфавитного. Итак, там находились отец и сын, кровать и больной, простыни и графин с водой, кислородный баллон и телевизор на выступающей из стены двухметровой консоли. Прибавил к списку шкаф, чья распахнутая дверца позволяла видеть складную кровать, предназначенную для того, кто будет находиться в палате вместе с пациентом, и вот это как раз казалось чем-то экстравагантным: кровать могла бы с тем же успехом находиться внутри поддельного холодильника, или за фальшивым книжным стеллажом, или по ту сторону черных штор (настоящих или нарисованных), или просто под открытым небом, чтобы облегчить потребителю доступ. Такой подход оказывался не менее случайным и произвольным, нежели алфавитный принцип: и там, и там не действовала никакая иная логика, кроме логики привычки. И даже окно, проделанное посередине стены в этой комнате, показалось ему внезапно чем-то аномальным. Да, конечно, оно служило для того, чтобы высовываться из него, но для чего было нужно высовываться? Дойдя до этого крайнего пункта в своих рассуждениях, он заметил раскрытый рот отца и спросил себя, зачем проделано на лице это отверстие. Потом уступил искушению опустить веки и уснул со словарем на коленях.