Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты говоришь совсем как эта миссис… как ее там — миссис Пич. Вы с нею спелись бы.
— Возможно.
— Вообще-то я даже не очень уверен, что там было какое-то чудовище. Вероятно, вывели в лабораториях какого-то несчастного клона или гибрида. Вкатили ему передозу какого-нибудь гормона, вот он и слетел с катушек; что-нибудь вроде.
Они спокойно поужинали и обсудили планы на будущее. Фред согласился с тем, что отпуск они проведут порознь. Дороти еще в самом начале трапезы осознала, что ему хочется сказать что-то о том, чтоб завести детей, но он не осмелился. Она подумала: он действительно надеется вернуться туда, где мы были, и считает, будто все уладится само.
В полночь позвонила Эстелль. Голос у нее звучал очень спокойно и устало. Репортаж в газете не ошибся — на экране действительно показали снимок Джои. Дороти хотела сразу к ней ехать, но Эстелль ответила, что не нужно, подожди до завтра.
— Человек из похоронной конторы, — пояснила она.
На следующий день снова пришел мистер Мендоса. Они поработали в саду и поговорили о новом сорте роз, который вывели для одного европейского цветочного салона: предполагалось, что розы синие — не светло-серые или сиреневые, такие можно купить в питомниках, а по-настоящему чисто ярко-синие, как синева ленты с призом за первое место.
— Мне уж точно черенок хотелось бы, — сказал он.
— А они настоящие? В смысле — по-настоящему разводятся? Сразу не определишь, верно?
— Нужно просто подождать, тогда и увидим.
С работой они припозднились, поэтому на сэндвич мистер Мендоса заходить не стал, и Дороти сказала, что они, наверное, следующие несколько недель не встретятся. Сначала он будет работать в других домах округи, а потом она уедет в отпуск. Он попросил сообщить ему точную дату, когда она сама будет ее знать, чтобы он заглянул в ее отсутствие и проверил, все ли в порядке.
Пообедали они с Ларри у него в комнате. Телевизор включили всего на несколько минут — посмотреть новости. Миссис Пич, вылитая — с коротким перманентом, в очках с очень толстыми линзами и чопорным, но твердым лицом — карикатура на противницу вивисекции, произнесла краткую речь, которую Дороти сочла крайне разумной. Миссис Пич подняла вопрос о том, что так называемое чудовище несколько месяцев содержалось в неволе, изолированное от особей своего вида, и ученые его изучали или ставили на нем эксперименты. Широкой общественности так и не сообщили, что это за животное. Еще она заявила, что до своей поимки существо это не было известно в научном мире. В данном случае вопрос о правах человека — или же просто о правах — важен так же, как если б существо это явилось к нам из космоса.
Дороти сказала:
— Если б она так выступила в самом начале. Говорит хорошо, но как-то поздновато.
— Все уже поздно, я это чувствую. Раньше я лишь подозревал. А теперь уверен. Люди сейчас слишком боятся. В некотором смысле я рад. Если меня теперь поймают, не станут и пытаться связывать или оглушать, чтобы вернуть в Институт. Меня просто изобьют до крови и скажут, что я пытался их сожрать. Даже если я сдамся, уже чересчур поздно. Неужели ты не заметила — меня сейчас все время называют убийцей?
— Да, еще бы.
— Это ничего. Мне что угодно лучше, лишь бы не возвращаться в Институт.
День клонился к вечеру. Дороти не рассчитывала застать Эстелль трезвой, но оказалось, что вообще не похоже, будто та плакала. Хуже того, Эстелль выглядела совершенно иным человеком. Она держалась очень тихо, иногда испускала долгие вздохи. Забывала, куда девалось что-то, отложенное лишь мгновенье назад, и спокойно и ровно говорила об устройстве похорон и других родителях.
Конечно, подумала Дороти, их же было пятеро. Похороны будут общими. И, само собой, пресса разгуляется не на шутку.
— Думаю, Сандре очень тяжело приходится. Знаешь, мы с нею не очень ладили. Она кинулась на мужчину, с которым я… только чтобы сделать мне больно, но теперь все кончено. Для меня кончено, во всяком случае. Ей теперь придется все это открывать для себя самостоятельно — что правильно, а что нет. Не могу сказать тебе, как пусто в доме стало, Дотти.
— Да это понятно. У меня со Скотти так было. Его игрушки, его одежда. В самом начале мне все время казалось, что я повсюду его слышу, что голос его доносится из разных комнат, и я вставала и шла в другую комнату, просто… знаешь, думая, что ничего этого вообще не было. И тут же снова осознавала.
Эстелль медленно кивнула. Лицо у нее было как очертания коробки — совершенно ничего не выражало.
— Эстелль, врач тебе дал какие-то пилюли или что-то?
— Ты когда-нибудь слышала о врачах, которые не пытаются накачать тебя медикаментами? Я не больна. Я скорблю. Это значит, что мне нужно сберечь в себе все силы, чтобы преодолеть. А если меня накачают медикаментами, у меня никакой стойкости не останется, разве нет?
— Да, конечно. Это одна из величайших ошибок, какие со мной допустили.
— Помню. Я тебе так и говорила.
— Мне больше всего помогало беседовать с тобой. И после этого ехать на работу. Тебе поплакать вообще удалось?
— Я старалась наоборот. По крайней мере, мне кажется, что было так.
— Могло бы помочь.
— Боюсь, я тогда не смогу остановиться. Помнишь, как было с тобой? Тебя же чуть в дурдом не сдали. Как только становишься беспомощной, кто-нибудь из этих мерзавцев подходит со шприцем, и на твою жизнь опускается шторка. И ты за ней остаешься, а тебе каждый день вкалывают дозищи успокоительного, потому что в таком состоянии о тебе проще заботиться. И мозги тогда у тебя, считай, затормаживаются до полной покорности. Больше ни единого шанса отыскать выход из всех твоих неприятностей, никогда.
Дороти ответила, что согласна. Так к врачам Эстелль относилась всегда — она имела в виду врачей-мужчин, хотя женщины, очевидно, были не так уж и плохи. Сама же Дороти до своих собственных неприятностей не соглашалась с нею совсем. Дважды она лежала в больницах, где ей делали мелкие операции, а также рожала Скотти — и полагала, что все с нею очень добры и милы. Несмотря на скуку ожидания, ей тогда нравилось посвящать себя в то, как устроен новый мир. Тогда ей было легко от того, что от нее ничего не ждали, что никакое ее действие не могло быть ошибкой, небрежностью или чем-то таким, в чем она могла бы себя чувствовать виноватой. Чудесно, думала она, что есть специалисты, которые свое время и силы посвятили такой требовательной работе, те, кто может тебя выправить, когда у тебя настоящие неприятности — если ты сломлена, вспорота, избита, вся всмятку внутри. Лишь много позже осознание того, что она беспомощна, подвело ее к уверенности, что медсестры, врачи, вообще-то само понятие медицины превратили ее в жертву. Это не принесло ей исцеления. Оно принесло смерть туда, где, как она была уверена, смерти можно избежать. С ее собственным врачом по-прежнему все было в порядке, и у нее против него имелось единственное оружие: она могла просто не пойти, а позвонить и сказать, что прекрасно себя чувствует. Но вот больницы — стоило теперь о них только подумать, как она себя чувствовала жертвенным свертком на каменной плите, а у нее над головой перешептываются жрецы.