Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы говорили весь час, пока в приемнике не начинало гудеть и не прерывали нас сигналы точного времени.
Мне совсем не надо было представлять ее лицо. Думаю, что не нужны мне были ее слова и даже песни. Я любил воздух над улицей, в котором была она растворена, в котором были натянуты провода между нашими далекими друг от друга домами.
Я помню несовпадение, которое всегда улавливал, видя ее. Отличалась она от своего отражения во мне. Где-нибудь в поле или в лесу, на дороге или ночью в моем сне она становилась собой, легким облаком без внешности, без имени, без слов, потому что была укутана моими чувствами. Для нее я учил стихи, вместе с ней читал книги. Даже без радио играл для нее на баяне.
В любой компании я был спокоен, если только она была среди всех. Если ее не было, то и меня не было. Я уносился туда, где была она. Она не пришла на один из школьных огоньков – заболела. И я не пошел, ходил вокруг школы, бродил по деревне, подходил под ее окна. Словно ухаживал за ней, больной, на расстоянии. Странно все это, не правда ли?
Однажды вечером я шел по улице и возле ее дома услышал их тихий с Витькой разговор. Они сидели в темноте на лавочке. Я не верю себе, но тогда я улыбался от счастья, слыша ее смех. Даже место ревности заняла моя любовь.
И она закончилась, потому что не закончилась ничем. Где ты, Лариса? Я забыл спросить о ней у Витьки, когда встретился несколько лет назад случайно с ним в Москве. Вместе ли они сейчас? Незаметна ли их любовь?
31
Я рассказал про любовь, летящую по тонкому лучу – туда или обратно. Напоследок Холочье бросило мне в руки, как клубок, любовь бесформенную, любовь-стихию. Это не моя любовь, чужая, но от этого она только страшнее.
Посреди нашей улицы стоял дом семьи, в которой мать любила своих детей животной, нечеловеческой любовью. Они и были своеобразными – молчаливый отец, колхозный пастух (как много у меня пастухов!), мать, похожая на квоктуху, то есть наседку, старшие сестры, молчаливые красавицы, словно ожидающие, что их кто-то обидит, чтобы в ответ со всего размаху… Такое они вызывали ощущение неприступности. Их было много, четыре – Тоня, Валя, Тамара и Нина. И два младших сына – погодки Олег и Миша. Наверное, шутили все, отец так обрадовался, когда после дочек появился Олег, что вдогонку появился Миша. Он так и жил вдогонку за Олегом, все повторяя за ним. Он бы и ягоды, и грибы собирал те же, но их уже собрал Олег, приходилось искать новые. И пустые бутылки первым собирал Олег, а те, что он случайно пропускал – Миша. У нас в деревне никто не пытался собрать бутылки вдоль дорог, на пустырях, чтобы потом их сдать в магазин, все было собрано братьями с раннего утра. Но и потом пьяницы, выпив свою водку, или вино, или пиво, не бросали бутылку, а оглядывались в поисках Олега или Миши. Кроме сбора бутылок, братья были заметны своей страстью к яйцам. Любым – куриным, вороньим, сорочьим, утиным, гусиным. Они выпивали яйцо сразу, как только оно попадало им в руки. Странно возникают клички, но из-за яиц их прозвали Болтуны. Не потому, что много болтали, а потому, что так назывались у нас тухлые яйца, болтуны, внутри них болталось содержимое.
Братья, как это ни странно, потому что целыми днями они болтались где-то без присмотра, вызывали у своей матери такую бешеную любовь, какой я не встречал и в животном мире. Если кто-то невзначай, а хуже того нарочно, обижал Олега или Мишу, тетя Лиза влетала в любую толпу, как слониха или носорожиха, разбрасывая в стороны свидетелей и добираясь до обидчика. Однажды я видел кого-то, поднятого вверх за ногу. Чуть не сказал – заднюю. Я уже посмеиваюсь про себя, вспоминая те забавные подробности, но думаю, что не так все было просто, совсем не так просто.
И совсем не до смеха мне было однажды. Олег был моим ровесником, я не мог ему поддаться в борцовской схватке и боролся во всю силу. Вокруг появились зрители, я слышал, что мне лучше сдаться, а то тетка Лизка… Конечно, я уперся. При чем тут тетя Лиза? Силы были равны, и наша схватка потихоньку превратилась в бой. Он меня укусил, я его за это ударил… Драка, самая настоящая и жестокая, разгорелась в пыли, под крики зрителей. В деревне не принято разнимать – как тогда узнать, кто победил? Когда силы уже покинули нас и мы поднялись, шатаясь, еле живые, я увидел на своих руках и на теле ошметки кожи, которые Олег вырвал из меня укусами. А на месте нашей драки белели два пятна – это были два его передних зуба. И тут раздался чей-то крик: «Тетка Лизка!»
Меня прятали как раненого партизана – в лопухах, потом в заброшенном доме Голофаевых. Тетя Лиза рвала на себя дверь, а я выбирался через разбитое окно в дальней комнате. Я выглядывал из ржи, опять нырял в нее и полз, как уж, подальше от дороги. Мне повезло. Она меня не догнала, не нашла. Но я помню ужас всех моих друзей перед силой, которую нельзя победить. Я видел их глаза и видел этот страх. Он был и в моих глазах, но его я не видел, конечно.
Я думаю: что же это было? Каменный век прислал свое послание?
Когда я сравнил свои юношеские чувства с проросшей в неволе картошкой, то, конечно, переусердствовал. Чрезмерный, смешной образ. Но трудно мне найти другой для обозначения тех границ, которые очертило вокруг меня Холочье. Две безответные любви пронеслись навстречу друг другу по улице, не заметив одна другую, животная любовь тети Лизы взорвалась перед моими глазами, обдав холодом дикого леса, и я почувствовал в этом только часть жизни, для продолжения которой вскоре попрощаюсь с Холочьем.
И раз уж я так оживил свою деревню, то пусть прозвучат ее