Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рад, что она тебе нравится.
– Пустяки, – ответил он неопределенно и потянулся к костылям, прислоненным к столу.
Они были мне знакомы, Финни ходил на них в начале года, когда сломал лодыжку, играя в футбол. В Девоне костыли были таким же распространенным свидетельством спортивных травм, как плечевая лангетка. Но я никогда не видел инвалида с такой сияющей здоровой кожей, подчеркивавшей ясность глаз, или управляющегося с костылями словно с параллельными брусьями, как будто при желании он мог бы выполнить на них сальто. Финеас через всю комнату допрыгал до своей койки, сдернул с нее покрывало и застонал:
– О господи, она же не застелена. Что за дерьмо – обходиться без горничных?
– Горничных больше нет, – сказал я. – В конце концов, война. И это не такая уж большая жертва, если вспомнить о людях, которые умирают с голоду, подвергаются бомбежкам и испытывают многие другие лишения. – Мой альтруизм был абсолютно созвучен настроениям 1942 года. Но несколько прошедших месяцев мы с Финеасом провели врозь, и теперь я чувствовал некоторое недовольство с его стороны моими разглагольствованиями о необходимости в военное время отказаться от излишеств. – В конце концов, – повторил я, – война все же.
– В самом деле? – рассеянно пробормотал он. Я не обратил на это никакого внимания, он всегда продолжал разговаривать, мысленно пребывая где-то в другом месте: задавал риторические вопросы или повторял последние услышанные слова.
Я нашел какие-то простыни и постелил ему постель. Его вовсе не смутила моя помощь, он ничуть не походил на инвалида, отчаянно старающегося казаться самостоятельным. И об этом я тоже подумал, когда в ту ночь, лежа в постели, молился впервые за долгое время. Теперь, когда Финеас вернулся, пора было снова начинать это делать.
После того как был погашен свет, он по особому характеру тишины догадался, что я читаю молитву, и минуты три хранил молчание. А потом снова заговорил; он никогда не засыпал, не наговорившись, и всегда считал, что молитва, длящаяся больше трех минут, – не что иное как показуха. Во вселенной Финеаса Бог был готов в любое время выслушать каждого. А если кто-то не сумел за три минуты донести до него свое послание, как это иногда случалось со мной, когда я хотел произвести впечатление на Финеаса своей набожностью, так это означало лишь, что он плохо старался.
Финни все еще продолжал говорить, когда я заснул, а на следующее утро он разбудил меня криком негодования, донесшимся до меня сквозь ледяной воздух, проникший в комнату через приоткрытое на дюйм окно:
– Да что ж за дерьмо такое – обходиться без горничных!
Он сидел в кровати, словно был готов вот-вот выпрыгнуть из нее, совершенно проснувшийся и бодрый. Я не удержался от смеха, глядя, как возмущенный спортсмен, силы которого хватило бы на пятерых, сидит и жалуется на обслуживание. Откинув одеяло, он сказал:
– Дай мне, пожалуйста, костыли.
До сих пор, несмотря ни на что, я приветствовал каждый новый день, словно он был новой жизнью, из которой стерты все прошлые ошибки и проблемы, а открывающиеся возможности и радости, напротив, могут быть обретены, вероятно, еще до наступления вечера. Теперь же, этой зимой, с ее снегами, с Финеасом на костылях, я начал сознавать, что каждым утром существование проблем лишь подтверждается, что сон ничего не исправил и что невозможно изменить себя за короткий промежуток между закатом и рассветом. Однако Финеас в это не верил. Наверняка каждое утро он первым делом смотрел на свою ногу: не восстановилась ли она полностью, пока он спал, не стала ли такой, как была. А обнаружив в первое утро по возвращении в Девон, что она все еще искалечена и в гипсе, сказал своим обычным невозмутимым тоном: «Дай мне, пожалуйста, костыли».
Бринкер Хедли в комнате напротив всегда просыпался строго по расписанию, как железнодорожный экспресс. Сквозь двери слышно было, как он садится в кровати, хрипло кашляет, быстро шлепает босыми ногами по холодному полу к шкафу, чтобы что-нибудь надеть, а потом громко топает в ванную. Сегодня, однако, он отклонился от заданного курса и вломился в нашу комнату.
– Ну, готов записаться? – крикнул он, не успев войти. – Ты готов завер… Финни!
– «Ты готов…» – к чему? – откликнулся из кровати Финни. – Кто готов записаться и куда?
– Финни! Господи, ты вернулся!
– Конечно, – подтвердил Финни с едва заметной довольной улыбкой.
– Значит, твой маленький план до конца не удался. – Эти слова Бринкер процедил в мою сторону вполголоса, скривив губы.
– О чем это он говорит? – спросил Финни, когда я пристраивал костыли ему под мышки.
– Да просто болтает, – коротко ответил я. – Он же вечно болтает.
– Ты отлично знаешь, о чем я говорю, – сказал Бринкер.
– Нет, не знаю.
– Знаешь!
– Ты будешь мне говорить, что я знаю, а чего не знаю?
– Да, черт возьми!
– Так о чем же он говорит? – переспросил Финни.
В комнате было жутко холодно. Я стоял перед Финеасом, дрожа и все еще не отпуская костылей, будучи не в состоянии повернуться, посмотреть Бринкеру в лицо и услышать шутку, которая наверняка уже вертелась у него на языке, какую-нибудь ужасную шутку.
– Он хочет знать, пойду ли я с ним записываться в армию, – сказал я и добавил: – Вербоваться.
Это был краеугольный вопрос для всех семнадцатилетних в тот год.
– Да, – подтвердил Бринкер.
– Вербоваться… – одновременно с ним произнес Финни. Он перевел взгляд на меня, в его больших ясных глазах застыло странное выражение. Пристально посмотрев мне в лицо, он спросил: – Ты собираешься записаться в армию?
– Ну-у, я подумал об этом… вчера, после работы на железной дороге…
– Ты подумал о том, чтобы завербоваться? – продолжал Финни, отводя взгляд. Бринкер многозначительно набрал воздуха в легкие, но не нашел, что сказать. Мы трое, дрожа, стояли в тусклом нью-гемпширском утреннем свете: я и Финни в пижамах, Бринкер – в синем фланелевом банном халате и рваных мокасинах. – И когда же? – поинтересовался Финни.
– Ну, я не знаю. Просто Бринкер случайно сказал это вчера вечером, вот и все.
– Я сказал… – начал Бринкер необычно сдержанным голосом, бросив быстрый взгляд на Финеаса, – я вроде бы сказал, чтобы сделать это сегодня.
Финни проковылял к туалетному столику, взял свою мыльницу и сообщил:
– Я первый в душ.
– А ты сможешь принять душ, не намочив гипс? – спросил Бринкер.
– Смогу, я выставлю его за занавеску.
– Я тебе помогу, – предложил Бринкер.
– Нет, – отказался Финни, не глядя на него, – я сам справлюсь.
– Да как же? – упорно настаивал Бринкер.
– Я справлюсь, – повторил Финни с каменным лицом.
Я едва мог поверить, но это слишком явно читалось по выражению его лица, слишком отчетливо слышалось в ровном звучании его голоса, чтобы ошибиться: Финеас был потрясен тем, что я могу уехать. В определенном смысле он во мне нуждался. Да, я был ему нужен. Я, человек, заслуживающий доверия менее, чем кто бы то ни было из его знакомых. Я это знал; и он, вероятно, тоже. Я ведь сам ему об этом сказал. Сказал. Сам. Но ни в лице, ни в голосе его не было даже обманной отчужденности. Он хотел, чтобы я был рядом. И война тут же словно отдалилась от меня; мечты о поступлении в армию, о бегстве, о том, чтобы начать все с нуля, утратили для меня всякое значение.