Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут как начали шведы песню, так наш Винцусь и заслушался. Песни он любил, но шведских песен ещё не слышал... Сначала из шума движения колонны, из дружной поступи солдат словно вынырнул высокий и чуть хрипловатый голос запевалы. Потом как бы исподволь, будто издалека, раздались другие голоса, подключились, набрали силу, выстроившись в мощный хор, и все уже грянули протяжные строки, хитрой вязью сплетённые слова — чужие для Винцуся слова, но так затейливо перетекающие из одного в другое и как бы одно через другое переваливающиеся, что будто солдаты эти все набрали галек в рот и их языками ловко перекатывали. Чудна была чужая речь, а в песне — узорчата.
А с припева «Herr Mannelig herr Mannelig...» вдруг дудки подключились да некие сопелки, что достали солдаты из рукавов, из-за обшлагов, а за ними запели и волынки — так натужно раздували меха волынщики, что раздавались на стороны круглые щёки и лезли на лоб глаза, но так нежно, любовно обнимали они полные меха, и с такой пронзительной грустью добрые волынки звучали... И тут опять как бы издали — сначала едва слышно, намёком одним — зачастили барабаны: то дробью, то волнами наплывали, подчёркивали они песню, и после катились они за песней мужественными перекатами...
От песни этой так и повеяло силой, и старыми победами, и достоинством великим — не на грош, а на золотой, — и некоей даже свежестью, какая бывает при подступающей грозе. Держись теперь, русский царь!
А тут вдруг обоз появился. И раньше обозы шли — не велика невидаль — то русские, то шведские. А до того купеческих обозов Винцусь перевидал немало, и здесь, и в Могилёве, и с отцовским обозом даже в Вильне бывал, знал, что это такое. Но это всё были мелочь — не обозы. А тут обоз — так обоз!.. Это целая река была, а не обоз; целый Сож... да что там Сож! больше... целый Днепр потёк посуху. Как с утра первые телеги пошли, так и тянулись — и до полудня, и до вечера. И не было им конца.
Мужики, что стояли с Винцусем рядом да глазели на дивную «реку суходвижную», все прищёлкивали языками и в изумлении качали головами, показывали пальцами:
— Глянь-ка! Кузня у них на колёсах!..
— А тамо-то-ка!.. Целый воз харчей!..
— Гляди-ка ты! Кашевары с котлом!..
А тамо-то-ка!.. Фуры лазаретныя! Аптека немецкая...
А ещё Винцусь наш не только смотрел на обоз, на дорогу, но и мечтал: как если бы по этой дороге он сам, вот прямо сейчас — сел на конька и пристроился в хвост кавалерии, отправился бы в путешествие в другие края, в такие дальние страны, о которых даже не слышал и не читал, отправился бы в путешествие на всю жизнь. И много трудов бы положил, созидая прекрасное, украшение рода человеческого, и много невзгод превозмог бы, достигая высокого — возвышенного и из-под небес обозревая гордым оком необъятное — дорогу, дороги, мир. И в великих битвах стяжал бы он, удалец, ратную славу и восславил бы имя своё, породнился бы с неслыханными почестями. И спросили бы его потрясённые люди на пике славы: откуда ты, Герой? И он бы ответил: Литва родина моя. И, вспомнив родные просторы, нежный аромат луговых трав, журчание вод родниковых и плеск озёрной волны, заскучал бы рыцарь, и, убелённый сединами, умудрённый годами скитаний воинских, вернулся бы однажды к себе в отечество, великан духа, апостол совести и чести, и спел бы сестре и брату, и дорогим родителям спел бы героическую песню свою, поведал бы о настоящей жизни...
Увлечённый мечтами, Винцусь и правда взялся рукой за луку седла, будто и впрямь собрался взобраться он на конька и податься туда — на восток, на Россию, огромную и таинственную, куда протопали давеча под знамёнами бравые шведские солдаты, расплёскивая грязь и распевая бесконечные куплеты под сопение дудок и рокот барабанов, и куда сейчас упорно тянулся, проползал фантастическим змеем невиданный обоз.
Вдруг на фуре лазаретной, где на мешках, набитых сеном, лежали несколько больных, увидел мальчик знакомое лицо.
— Господин Волкенбоген!.. — сказал негромко, так как был не вполне уверен, что видел именно его лицо, и уже громче повторил: — Пан Волчий Бог!..
Знакомое Лицо (или показалось?) голоса его за шумом, за гвалтом не услышало, отвернулось, склонилось зачем-то над одним из больных. А спустя пару мгновений некий скрипучий казённый фургон с высоким верхом закрыл от Винцуся и Лицо, и его согбенную спину, и саму лазаретную фуру.
Обоз то двигался, то останавливался, и все обозные тогда начинали озираться, вставать на возах и с надеждой и раздражением смотреть вперёд и перекликаться — отчего остановка, где затор и куда смотрит начальство. Потом где-то сзади послышалась отчаянная стрельба, и обоз окончательно стал, хотя, логике следуя, должен был двинуться быстрее, подгоняемый наседающими русскими. Никто ничего не понимал, приближалась ночь, в обозе росло напряжение...
Винцусь, не дождавшись конца обоза, в сумерках уже уехал домой, но не сомневался, что и ночью тянулся этот бесконечный обоз, что и утром он увидит его.
И вовсе не каменные у него были плечи, не скалы, о коих гласила молва, хотя и правда крепки, как литые из железа, и грудь его никогда не была косогором, поросшим земляникой-травой, и руки его, белые, крепкие, с цепкими жилистыми пальцами, не были ручищами-ухватами, не были дубовыми корнями, прораставшими землю отеческую и вглубь, и вширь. Обыкновенный это был человек, молодой и красивый; и верно: сильный, редко встретишь такого, а встретишь, удивлённый мимо пройдёшь да ещё и оглянешься.
Мы это видим, поскольку смотрим сейчас на него.
Вот он! Не сказанный словами, а наяву перед нами. Мы птичкой маленькой с сереньким брюшком вьёмся над ним и вокруг него, птичкой юркой с маленькой головкой и блестящими быстрыми глазками облетаем и справа, и слева тот холм над бесконечной дорогой, на котором наш Тур сидит.
Снял он шлем свой дивный, положил на колени и опёрся на него, на крепкий лоб былинного тура-быка. И сидит в одиночестве витязь, защитник народный, смотрит на реку, на закат, на дорогу. Он царит здесь. Он здесь хозяин. Это его любимое место, это его земля.