Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проверять эти уроки на практике можно было бы всю оставшуюся жизнь, но в первую очередь я опробовал их на своих учениках. Перестав воспринимать семинар как процесс транспортировки знаний из моей головы в головы студентов, я вдруг понял, что могу подтолкнуть их к изучению скрытого потенциала, который дремлет внутри них, и тогда мы здорово удивим друг друга.
Я сменил прежний девиз – «хороший урок – тот, где я прошелся по всем пунктам темы» на новый – «кажется, я и сам чему-то научился на этом занятии». Я вовсе не гнался за знаниями, но каждое мое открытие подтверждало, что мне удалось научить студентов думать свободно, без оглядки на меня.
Неожиданно я стал получать удовольствие от преподавания. Я заходил в аудиторию, предвкушая новые впечатления, а покидал ее, пребывая в восторге. Время всегда пролетало слишком быстро, меня окружали единомышленники, на занятии я находился в центре увлекательного приключения, как если бы висел под куполом на трапеции и в нужный момент разжимал руки, отступая от плана, и просто летел вперед, уверенный, что кто-то на той стороне подхватит меня. Было страшновато, но очень здорово.
Студенты больше меня не раздражали, напротив, они стали мне симпатичны. Каждый из них оказался умным и интересным человеком, а всё потому, что я перестал подавлять их таланты ради зыбкого ощущения собственного превосходства. Я тоже начал им нравиться, они научились доверять мне и заходили просто поговорить, а иногда и пооткровенничать. А главное, с некоторыми из них у меня завязалась дружба, та особая дружба между учеником и учителем, которая и связывала меня с необыкновенным человеком, жившим по соседству.
Значит, я все-таки не ошибся, решив стать преподавателем. Просто понадобилось время, чтобы раскрыться и лучше понять свои возможности. Я начал учиться преподавать. Но, самое главное, – просидев за партой двадцать лет, я наконец-то понял, как нужно учиться.
Перебравшись в Бруклин, я понял, что в моей жизни начался новый этап. Впервые я сам снимал квартиру; мне было настолько психологически комфортно, что я чувствовал, словно я выпрямляюсь и становлюсь выше ростом. Я купил кровать, пару стульев на гаражной распродаже на моей улице, даже отважился приобрести цветы и научился ухаживать за ними. (На вопрос, не испортится ли грунт, если я не использую его сразу, продавец в цветочном магазине ответил: «Хотите знать, не протухнет ли эта грязь? Ну, вы прямо как маленький, ей-богу».) Я перестал питаться по ночам мини-пиццей. Зато купил поваренную книгу, стал приглашать гостей и угощать их жареной картошкой с мятой или цыпленком, запеченным с чесноком, лимоном и розмарином. Спустя еще пару месяцев я завел кошку (да, я наконец-то взял на себя серьезную ответственность) – маленькое серое существо, нуждающееся в заботе. Она сворачивалась клубком на столе возле меня, пока я работал.
Переехав, я стал реже встречаться с однокурсниками из Колумбийского университета. У меня появился новый круг общения благодаря одному приятелю, завязавшему отношения с девушкой, которая выросла в Верхнем Ист-Сайде и училась в престижной частной школе на Манхэттене. Ее друзья, получив образование в колледже, вернулись в город, пробовали заниматься то одним, то другим, вели светский образ жизни; с такими людьми я и проводил время. Разве я мог иначе? То были сливки общества, мир Эдит Уортон и Фрэнсиса Скотта Фицджеральда на современный лад, рафинированные молодые люди – пафосные, гламурные и экстравагантные. Этот мир манил и соблазнял меня, я стремился к нему, как мотылек на свет. Я и мечтать не мог, что когда-нибудь попаду в подобное общество, и благодарил судьбу за возможность видеть его собственными глазами.
Среди моих приятелей была наследница хозяина огромного торгового центра, она держала маленькое элегантное кафе в Ист-Виллидж и встречалась с парнем, который поговаривал о съемках в фильме. Еще был преемник торговой империи, взявший в жены девушку из художественной студии. Была и прелестная голубоглазая дочь президента одного из университетов Лиги плюща. А у одной девицы денег было больше, чем у всех остальных вместе взятых; на роль бойфренда она выбрала высокого голландца с модельной внешностью. Каждый раз, когда эта богачка предлагала посидеть в «уютном ресторанчике за углом», где десерты стоили от двенадцати долларов, начинали брюзжать даже наследники целых состояний.
Я ходил на их светские мероприятия, после которых тусовался со всей компанией в фешенебельных мансардах в центре города. Я бывал на изысканных бранчах и роскошных ужинах при свечах в таунхаусах района Коббл-Хилл. Как-то раз меня привели в одну из высоток Ист-Сайда, где прошло детство девушки моего друга; когда открылись двери лифта, я увидел на этаже всего две двери: одна вела в ее апартаменты, другая – в апартаменты соседей. Я часто проводил выходные на Лонг-Айленде в ее семейном загородном доме с четырьмя спальнями, бассейном и газоном – почти тридцать квадратных метров зеленой травы на берегу пролива.
Вот он, – думал я, – тот сказочный, пленительный мир Нью-Йорка, который был так близок и так недосягаем. Мальчику, чье детство прошло в пригороде, Нью-Йорк казался Страной Оз, сияющим миражом в пустыне, и десять лет, прожитых в этом мегаполисе, не изменили моего отношения к нему. Я гулял по улицам, просиживал в барах бесчисленные вечера моей студенческой юности, пробовал пирожки с черной фасолью в Китайском квартале, блины на Брайтон-Бич, суп из рубца (под названием «фляки») в польском ресторане. Я ходил в центр современного искусства The Kitchen, в клуб The Knitting Factory, в студию перфоманса P. S. 122, но всегда чувствовал себя чужаком. Настоящий Нью-Йорк (я представлял его волшебным королевством, где живут красивые придворные в шикарных одеждах, ведущие умные беседы в залах с приглушенным светом) жил своей жизнью; складывалось ощущение такое, словно я попал на церемонию вручения Оскара, вот только меня не пускают за бархатные канаты вдоль красной ковровой дорожки.
И вдруг мне словно выдали пропуск – ничего, что с ограниченным доступом. Мы подружились-таки с девушкой моего приятеля (она, кстати, оказалась чрезвычайно обаятельной особой, отличной рассказчицей и проницательной собеседницей), однако все прочие игнорировали меня. Я не виню их за это. Одевался я безвкусно, вечно путался под ногами, не умел себя вести на вечеринках и заказывать напитки. Поэтому я держался в стороне от центра внимания, глазел на женщин и отрабатывал свое пребывание в компании остроумными замечаниями. Мне очень хотелось прижиться среди бомонда, хотя в моем случае оставалось только уповать на чудо. Я представлял, как они разглядят во мне интеллектуала и высоко оценят мою способность сдобрить беседу щепоткой литературной цедры. Ребята зауважают меня, девчонки обратят внимание. И, в конце концов, одна из них – абсолютно не важно, кто именно, – сочтет, что я достаточно интересен для того, чтобы стать ее парнем.
После таких бурных вечеров и выходных тяжело было снова приниматься за диссертацию и корпеть над главой, посвященной Джейн Остин. Научная работа – невероятно долгое и утомительное занятие; я только начал ее, а уже постоянно спрашивал себя, чем все это закончится и устроюсь ли я на достойную должность, когда стану кандидатом наук. Иногда я даже злился на писательницу, особенно при мысли о романе «Мэнсфилд-парк». Я прочитал его дважды, но не нашел ничего, что бы мне в нем понравилось, и совсем не мог понять, как Остин вообще ухитрилась написать эту книгу. Произведение отрицало все, во что верила писательница, что так восхищало меня в «Эмме», «Гордости и предубеждении» и «Нортенгерском аббатстве»: ум, любознательность и жизнерадостность. Тон повествования был мрачным, даже печальным, мироощущение героев казалось сложным для понимания и старомодным.