Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руководя съемками, он всегда был в огромном напряжении и часто, казалось, находился на грани срыва, но самообладание никогда не изменяло ему настолько, чтобы пришлось приостановить работу на ощутимый отрезок времени. Неэффективная работа раздражала его, и он не терпел некомпетентности, да и не задерживались на его картинах некомпетентные люди, их вскоре увольняли. Между прочим, никогда он не делал этого сам, поскольку лично не мог уволить даже самого безнадежного болвана, это делали либо Элф Ривз, либо Чак Рейснер, либо еще какой-нибудь помощник.
Часто он бывал чрезвычайно снисходителен и терпелив с актерами и с техническим персоналом; если он не мог четко объяснить чего-то, он считал, что это его вина. В отличие от многих режиссеров, которые обрушиваются на других, когда сами не способны ясно выражать свои мысли, Чарли прилагал все усилия, чтобы быть точным в формулировках. Время от времени он мог быть саркастичным и даже оскорбительным, но позже неизменно давал понять окружающим, что он простой смертный и допускает ошибки. «Не должно быть никаких разночтений, — говорил он. — Если у вас есть вопросы, выкладывайте. Сейчас самое время задавать их». Я слышала, как сотрудники компании жаловались друг другу на Чарли-человека; они критиковали его за то, что он заставлял их работать тяжелее и дольше, чем, по их мнению, требовалось. Они критиковали его за то, что он, мультимиллионер, платит им, по их выражению, как чернорабочим. Но они никогда не критиковали Чарли-художника. Свою работу он не мог делать плохо.
В то сумасшедшее лето 1924 года я как никто знала, что он ничего не умеет делать плохо. Я была настолько влюблена в него, что с трудом сдерживалась, чтобы не объявить об этом невероятном счастье всему миру. Несколько раз я прикусывала язычок, дабы не сболтнуть Мерне о том, как Чарли любит меня. Однажды я была опасно близка к тому, чтобы рассказать обо всем маме и посмотреть, поймет ли она, что происходящее между мной и им — прекрасно, восхитительно и потрясающе, что именно такой и должна быть настоящая любовь.
Время шло, и Чарли все более нетерпимо относился к тому, что нам приходится встречаться тайком, и грозился рассказать маме, что мы с ним встречаемся. «Я не скажу ничего лишнего, — говорил он. — Но твоя мама производит впечатление разумной женщины. Может быть, ты доверяешь ей меньше, чем она того заслуживает. Я просто объясню ей, что мне нравится твоя компания, и я хочу общаться с тобой. И это — чистая правда».
Я умоляла его не ходить к ней. Я предупреждала, что доверяю ей ровно настолько, насколько она стоит доверия, и достаточно одного намека о нас, и мама проследит, чтобы мы никогда больше не были вместе.
Он уступал, но не без сопротивления. Меня, как и его, расстраивала секретность наших встреч, поскольку я не могла заставить себя поверить, что происходящее между нами — плохо. Я очень хорошо знала, что любовь, которую испытывал Чарли, обращена к девочке, а не к женщине, но в этой любви была чистота. Конечно, разница в возрасте делала ее необычной, но она была не более безобразна и порочна, чем восход солнца. (В 1950-е годы некоторые газетчики сравнивали меня и Чарли с Эрролом Флинном и Беверли Адланд. Понятное, хотя и нелепое сравнение. Флинн преподносил себя как гедониста, но при всей публичной защите свободной любви, он по сути был отъявленным моралистом, что доказал — мне, по крайней мере — своими шумными и бесконечными попытками привлечь внимание к своему роману с девушкой вдвое моложе себя; он явно причмокивал, вспоминая сексуальные подробности. В то время как его юная белокурая подружка заявляла о «глубоких» чувствах и «бурных страстях», Флинну было достаточно, чтобы все знали о факте его постельных отношений с юной девицей.)
Ни для кого не секрет, что Чарли был неравнодушен к молоденьким девушкам. Каждую он воспринимал как ученицу, и по-настоящему заботился о некоторых из них. Он любил развивать их, завоевывать их доверие, быть первым мужчиной в их жизни — и никогда вторым или третьим — и создавать их так же скрупулезно, как создавал фильмы. Он признавался мне в предпочтении компании из неопытных девочек, а не опытных женщин: «Это так трудно объяснить даже восприимчивым людям, что я перестал и пытаться. У них стойкое убеждение, что если м-р Ноябрь положил глаз на мисс Май, тому есть одна причина. Если говорить о художнике, то это вздор. Самая прекрасная форма человеческой жизни — юная девочка, которая вот-вот расцветет. Несомненно, тот или иной господин Ноябрь может быть отвратительным в обществе какой-то мисс Май. Я так и вижу такого старца со слезящимися глазами, рвущегося попрать невинность. Но я не таков — боже, я знаю, что я не таков. Я хочу создавать тебя, а не разрушить. Ты знаешь это, Лита?»
Не дожидаясь моего ответа — а я давала его всякий раз, когда мы встречались для прогулок, для постели, для того, чтобы обменяться быстрым поцелуем, — он рассказал историю Милдред Харрис. «Милдред была прелестной штучкой — не такой яркой, чтобы дух захватывало, но в ней было нечто, заставлявшее меня думать, будто я могу что-то сделать для нее, образовать ее, открыть ей все чудеса света. Я пытался, и, казалось, она хочет, чтобы я помог ей. — Он вздохнул. — Но ничего не получалось. Я был без ума от нее, и мы поженились, а я продолжал надеяться, что она сохранит свою юность — дух радости и нетления, — но она утратила ее. В конечном счете она оказалась базарной бабой, эгоистичной и циничной».
Чарли начал «создавать» меня. Он никогда особенно не ладил с прессой. Главным образом потому, я думаю, что и прессе нелегко было с ним: репортеры и фотографы не могли понять, почему он не кривляется, не носит смешных шляп. Теперь же он часто давал интервью, не упуская возможности упомянуть меня и похвалить мою игру. Его похвалы были такими непомерными, что кто-нибудь непременно задавал вопрос, а нет ли между ним и Литой Грей романтических отношений. Поначалу вопрос раздражал его, но он стал настолько естественной частью интервью, что Чарли научился виртуозно расправляться с ним. Его интерес к мисс Грей, заявлял он, это интерес одного артиста к другому артисту и к его потенциалу.
Мне это льстило, но и беспокоило.
— Почему ты преподносишь меня так, называешь «артистом» и все такое? Что будет, если картина выйдет и все увидят, что я не так великолепна, как ты говоришь?
— Минуточку, — уточнял он. — Слово «великолепный» никто не произносил. «Станешь великолепной» — возможно. Я не специалист по рекламе, Лита. У меня есть Тулли для того, чтобы кормить публику небылицами. Пусть меня покарает Господь, если я когда-нибудь произнесу голливудское словечко вроде «потрясающий», «колоссальный» для описания такого не потрясающего и не колоссального создания, как актер. Я говорил прессе правду. Я говорил, что у тебя великолепный потенциал. И я верю в это, — если ты будешь много работать, и главное, если останешься молодой.
— Ты имеешь в виду, остаться пятнадцатилетней навсегда?
— Да нет же, я вовсе не это имел в виду! Ты ничего не поняла из моего рассказа о Милдред. Разумеется, люди взрослеют. Только с некоторыми людьми происходит одна печальная вещь, с теми, кого мы больше всего хотим сохранить во времени; они безвозвратно теряют дух юности. Так не должно происходить. Это случается оттого, что они дают умереть всему самому прекрасному в себе. Я хочу, чтобы ты оставалась молодой и любознательной, чтобы тебя волновала жизнь, когда тебе исполнится сто лет. Я хочу, чтобы ты не стала разочарованной или скучающей.