Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На жэбэка.
— Что это такое?
— Завод железобетонных конструкций.
— В Ступино?
— А где же еще.
— Ты его в тот день видел?
— Как же я мог его видеть, когда я в милиции был! — взорвался Шурик. — Вы меня не путайте. На то милиция есть, чтобы путать.
Шурик еще раз ругнулся, но его успокоила бабка:
— Чего ты разошелся, как холодный самовар. К тебе человек с добром пришел…
— Знаем мы это добро, — проворчал Шурик.
От Шурика я направился к Соколову.
Покалякал с ним о том о сем и как-то между делом спросил:
— А вы Костю шофера хорошо знаете?
— Какого Костю? — изменился в лице Соколов.
— Вахламона, который на самосвале работает. Раствор вам привозил в тот день, когда Екатерину Дмитриевну убили.
— Кто вам сказал, что он мне раствор привозил? Он предложил мне раствор, но я отказался. Не стану я краденый раствор брать.
— А в чем он был одет, не помните?
— А черт его знает, в чем.
— Ну в свитере или в пиджаке?
— Не знаю. Не приметил, — раздраженно сказал Соколов. — Ох и народ же здесь. Надоели вы мне все. — Он едва не плакал. Мне даже жалко стало Соколова. Я извинился и ушел.
Когда я направлялся к себе, то заметил, как в дом Шурика входил участковый Данилов.
— А мне вам что-то сказать надо, — проговорила шепотом Катя-маленькая после нашего очередного занятия.
— Говори, — предложил я, поглядывая, как горсточка ребят выкатывается из студии.
Катя молчала. Лицо ее горело теперь не тем творческим огнем, какой я всегда примечал во время занятий. Большие, совсем детские и невероятно притягательные глаза голубели печальной влагой. Румянец поугас, точно сквозь него пробивалась холодная и мучительная боль.
— Катя, что с тобой? — спросил я, подозревая что-то неладное. Я потрогал ее лоб. Он был совсем холодным. И по тому, как она не хотела отрываться от моей руки, и по тому, как она ко мне прижалась плечиком, и по тому, как ее нижняя губа задрожала, я понял, что происходит с девочкой что-то неладное.
— Мне страшно, — сказала Катя. — Я боюсь вам говорить. Дайте слово, что вы никому не расскажете.
— Клянусь орегонской снастью, — процитировал я Киплинга.
— Не так. Серьезно.
— Хорошо. Честное слово.
— Вас в субботу хотят побить, — сказала Катя. — Поэтому вам нужно уехать.
— Откуда ты это взяла?
— Сама слышала. Только поклянитесь еще раз.
— Клянусь, — сказал я серьезно.
— Вчера ночью у нас были двое из города. Они про вас говорили.
— При тебе?
— Нет. Они думали, что я сплю.
— А какие они из себя?
— Один с бородой и в брезентовой куртке. А другой в свитере.
— В коричневом с желтыми заплатками?
— Нет. Это не тот.
— И как они собираются это сделать?
— Не знаю.
Я обнял девочку и сказал:
— Я никому не скажу, чего бы это мне ни стоило. А сама ты больше никому не говорила об этом?
— Нет. Я еще не такие тайны умею хранить. У меня есть еще такая тайна, какую я никому не скажу.
— И мне?
— Вам, может, скажу, если вас не убьют.
— Катя, ты с ума сошла. Мне так жить хочется, а ты чепуху какую-то мелешь.
— Не чепуху. Этот дом заколдованный. Все об этом говорят. И кто в нем поселится, тот недолго проживет.
— Катя, кто тебе это сказал?
— А это все говорят. Соколовская бабка гадала, и вышло, что дом должен сгореть с двумя людьми. Один будет военный, а другой, как вы, обычный.
Я рассмеялся:
— Выбрось из головы это, Катенька.
— Нет. Это правда. В прошлом году соколовская бабка гадала, и вышло все, как на картах: две смерти и дорога в казенный дом.
Было темно. Мы вышли с Катей из студии и направились в сторону наших домов. Вдруг я увидел идущего навстречу Сургучева, отца Кати.
— Где ты болтаешься! — сурово проговорил Сургучев, будто меня здесь не было совсем.
— У Кати поразительное дарование, — сказал я. — Она такой великолепный пейзаж сегодня закончила. Хотите посмотреть?
— Мне некогда пустяками заниматься, — сказал Сургучев. Он схватил Катю за руку и быстро поволок ее за собой, не обращая на меня внимания. Катя в последний раз посмотрела жалобно в мою сторону и тоже убыстрила шаг вслед за отцом.
Утром ко мне прибежал учитель истории Скляров Петр Иванович.
Он рассказывал:
— Катю Сургучеву отец избил. Бабка Катина еле вырвала девчонку. Соседи в милицию заявили. Все это из-за вас, говорят.
— Почему из-за меня? — спросил я.
— Говорят, вы втянули девочку в какие-то свои дела.
— Не втягивал я никого, — сказал я.
— Директриса вызвала участкового, тот допросил уборщиц, и они сказали, что вы с Катей долго сидели в студии. Вы даже не представляете, что вам могут еще приписать.
Я думал о Кате. Судя по всему, решил я, Катя призналась отцу в том, что открыла мне тайну. Я думал над тем, как быть. Рассказать Петрову о моей с Катей тайне я не мог: дал честное слово девочке.
Неожиданно для себя я ощутил вину перед Катей. Страшную непоправимую вину. Я вспомнил свое состояние восторга после Катиного рассказа. Она спасала меня. А я не думал о ней. Неужто такая черствость во мне сидит? Черствость, прикрытая многознанием, самолюбованием и еще черт знает чем.
Что, собственно, произошло? Что? Катя совершила добрый поступок или она предала отца? Собственный вопрос ошеломил меня. С точки зрения моего восприятия жизни, безусловно, Катя поступила правильно. Но вот напротив меня сидит сейчас Скляров и таращит свои зеленые глазища.
— Понимаете, здесь есть нюанс, — говорит он. — Нельзя детей втягивать во взрослые дела. Они должны окрепнуть. Понимаете, окрепнуть. А вы ее, такую хрупкую, втолкнули в пасть этому зверью. Вы знаете, как Данилов вас проклинал.
— И Данилов знает про эту историю?
— А как же? Вас даже хотят обвинить в растлении. Было и такое предположение.
— Меня в растлении?
— Да, так сам Сургучев повернул дело. И ничего не докажете. Но меня, если честно признаться, как педагога, мучит другая сторона дела. Совершила Катя безнравственный поступок или поступила правильно?