Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько ночей спустя ей приснился сон. Фиби назвала его своим «сном о разложении». Она – на каком-то групповом мероприятии в чем-то вроде притопленного театра в роскошной старомодной гостинице большого города. Группой распоряжается мужчина, похожий на лягушку. Вновь и вновь повторяет он им: «Принимайте все по мере того, как оно происходит». Долгие сеансы объяснений и умственных упражнений разделяются пятиминутными перерывами. После первого она замечает, что пропал кошак, сидевший неподалеку. После второго исчезает женщина слева от нее. Никто не может выйти из театра так, чтоб не заметили.
Теперь Фиби осознает, о принятии чего ее предупреждали: существа распадаются. Исчезают они бесповоротно, без причины, без обоснования. Фиби ощущает, как в ней крепнет уверенность. Хоть и знает, что впереди у нее печаль, ее уже не беспокоит то, что случится дальше. Во время другого перерыва, болтая с низенькой бойкой женщиной за шестьдесят, она ощущает, что женщина эта уйдет следующей.
Когда остается лишь пять участников, Фиби охватывает желанье «спасительного яйца». Она не понимает, что это значит. В следующем перерыве она отыскивает в гостиничном киоске, полном экзотических безделушек, фарфоровое яйцо кремового цвета и покупает его. Катая яйцо это в одной руке, она переживает ликование одновременно и суровое, и чувственное. Поблизости лягушка-руководитель беседует со смуглым мальчиком-интеллектуалом, которого Фиби знала в колледже. Втроем они возвращаются и садятся на пол в партере. Фиби сжимает яйцо, наполняя его силой. Лягух, пустившийся было в долгую речь, поворачивается к ней и тихонько произносит: «Ладно, хватит. Я понял. Власть – у вас».
Фиби исподволь пронизало утешительное тепло. Она нетерпеливо ждала, когда проснется. Проснуться она не могла, потому что не засыпала. Сон, зримый, как кино, явился ей, пока она сидела на краешке своей кровати – первая из множества подобных галлюцинаций. Она сжала рукой отсутствующее яйцо и промычала старую припевку:
Фиби стала хронически испуганной. Цепкая депрессия убедила ее, что «ей не удалось». Что именно ей не удалось? Кто эта «она», которой не удалось? Ее пугала утрата чего угодно, что она могла бы назвать собой. Чем бы ни была она теперь, это ее покинуло; «она» растворилась в чистом смятении. Когда Фиби рассказала об этом Уолтеру, тот ответил:
–А ты думаешь, зачем я, к бесам, картины пишу?
Она отметила:
Так вот ты, значит, два пальца в нос засунуты. Вытащи их. Не беда.
Она заставила себя вернуться к работе. Решила буквально посмотреть, кто она: ничего другого писать она больше не станет.
…Перво-наперво рисунки себя, в старой манере. Разделю поверхность на квадраты. Через середины квадратов проведу линии послабее, чтобы образовалась вторичная сетка. Вставлю одну за другой детали себя:
Ф. Льюисон, среднего роста с головы до пят. Длина ее головы равняется расстоянию между ее подбородком и ее сосками, расстояние между сосками и пупом равняется таковому же между пупом и промежностью. Плечи шириной две высоты головы. Кости: сквозь кожу можно определить ребра, также узлы бедер, плечевую кость, лучевую кость. В других местах: лобная кость, теменная кость, виски, брови. Черты: глазные яблоки, волосы, тонкий нос, заурядный рот, округлый подбородок, пунцовые скулы. Легенда: проведи две горизонтальные линии, буквы между ними крупными и мелкими заглавными: Ф. ЛЬЮИСОН. Сверху написано: СВ. ЛАВРЕНТИЙ В ЖЕНСКОМ ПЛАТЬЕ. ИЛИ КРОВОТОЧАЩЕЕ СЕРДЦЕ ИИСУСА. ИЛИ СВЯТАЯ ПИЗДА ИИСУСА.
Один такой набросок Фиби подарила доктору Стробу – тому, с кем она больше всех разговаривала, кого ей хотелось поблагодарить. При следующей их встрече он ей проанализировал рисунок. В нем, отметил доктор, он заметил пустые глаза, руки, спрятанные за спиной, гениталии, более тщательно прорисованные, чем лицо. От его замечаний она расплакалась. Из-за того, что при нем она плакала редко, Строб вообразил, что она подступила вплотную к какому-то полезному открытию. А она оплакивала его самого, доктора Строба. Тем же вечером она ему написала прощальное письмо:
…О мой психиатр! Человек, превратившийся в сельскохозяйственное животное. Руки, трогающие ее, берут все, что находят, и ничего не отдают тому, что должно быть источником жизни. Вы сами платите налоги животноводческой ферме – вы знаете, что все мы в итоге оказываемся в сотейнике. Людям нравится из него есть, и молодым отданы приказы размножаться, а потом высасывать друг у дружки соки до самого мозга костей. Сперва мы свиньи и ослы, потом животные сосуны…
Письмо это наконец подвигло Оуэна на звонок:
–Так нельзя с собой. Ты и без того в скверной форме, а теперь что тебя удержит от того, чтобы совсем не расклеиться?
Ее верещалка ей уже об этом говорила – теми же самыми словами. Фиби в ужасе задавалась вопросом, не расклеилась ли она уже. Нет – у нее еще оставались чувства. Они в ней бесчинствовали каждый час дня. Чем бы ни было то, что претерпевало их, оно могло притязать на действительное существование. Подводило Фиби лишь тело, сам грунт этого существования. Каждый день она пыталась усилием воли сделать его цельным, если не исцеленным:
–Две ноги, как у всех. Левый большой палец на ноге, правый большой палец на ноге, левая лодыжка, правая лодыжка… Живот с присоединенной диафрагмой, ребра охватывают меня, как две руки. Легкие…– Легкие ее оставались промокшими; когда она ела, в желудке у нее жгло; из зеркала на нее смотрела голова освежеванного кролика.
Спрашивать у головы в зеркале, безумна ли она, утешало ее, потому что коль скоро признавала она безумие возможностью – знала, что в ней оставался хоть какой-то рассудок. «Как можно излечить возможность безумия?– писала она.– Пищей, работой и верой».
Она силой втягивала суп сквозь зубы. Как бы измождена ни была – держалась ежедневного расписания: рисовать, писать и читать. С верой оказалось сложнее. Неотступное осознание утраты набивало ей тощую грудь устарелыми фильмами о возлюбленных, родителях и друзьях.
Утешенье началось в книге. Она стала таким читателем, о каком мечтают авторы: для такого читателя каждая фраза переписывает Вселенную. Она б могла поклясться, что о беде ее знал сэр Томас Браун, когда писал:
Душа твоя затмилась на время, признаю́, как солнце затеняется тучею; сомнений нет, что благодатные лучи Господней милости осияют тебя вновь… Мы жить должны по вере, не по чувству; сие как желать милости – уже начало милости; должны мы ожидать и медлить[51].
Мимолетное облачко наплыло на нее. Это не означало, что солнце умерло.
Жизнь есть чистое пламя, и жить мы должны по незримому нашему солнцу внутри нас[52].