Шрифт:
Интервал:
Закладка:
–Опять он за свое взялся. Да ему же всегда плевать было на живопись. И сама знаешь, как он относится к Уолтеру.– (Льюис рассказывал ей, что Оуэн отозвался об Уолтере как о «человеке, погубившем мою дочь».)– Но, опять же, возможно, он спекулирует. Для таких, как он, знаешь, искусство – всего лишь товар. Нет, дело не в этом. Он же знает, как ты относишься к этой картине, правда? Уж поверь мне, купил он ее из-за тебя. Он не хочет оставлять тебе ничегошеньки. Желает, чтоб ты видела, что всем теперь заправляет он…
Фиби проскрежетала:
–Заткнись, сука ты старая!– Ее уели. Пусть и хотела она видеть мстительность во всем, что делал Оуэн, больше всего ранило ее одно то, что теперь он владел портретом. Когда же он успел его купить? Полная подозрений, она позвонила в галерею Уолтера. Картину продали… Мод Ладлэм. В этом они уверены – работу отправили ей в конце июня.
–Что я тебе говорила?– вздохнула старуха.– Темная он лошадка – темная, как кроличий сыч из детства.
То, что узнала, Фиби предъявила Оуэну. Поскольку теперь он приближался к ней, как грешник идет к исповеди, она не сумела определить, по-настоящему ли ее слова его расстроили.
–Конечно,– ответил он.– Я купил ее у Ладлэмов.
–Мод от нее избавилась всего лишь через месяц?
–Почему нет? Да какая вообще разница?
–На черта тебе вообще эта картина?
–Если хочешь знать правду, я купил ее тебе.
Фиби ощутила, что он лжет. Она припрет его к стенке.
–Тогда почему ты мне ее не отдал?
–Ее доставят со дня на день.
–Так она моя или нет?
Оуэн замялся. Он и впрямь думал перепродать картину.
–Тебя это порадует?
–Ничего, что ты делаешь, меня не порадует. Меня тошнит от того, что она теперь твоя.
–Она твоя.
–Хочу видеть документы в подтверждение.
–Дорогая, это необязательно.
–Нет, обязательно, дорогой. Я желаю удостовериться, что она не в твоих блядских лапах.
–Когда я что-нибудь обещаю тебе…
–Ага. Я хочу видеть юридический документ о собственности. Иначе весь мир узнает о твоих проделках с тем причалом в Нью-Лондоне. Помнишь, когда ты вынудил оплачивать страховку две компании?
Оуэн рассмеялся.
–Фиби, прекрати. Это история древнего мира. Всем на это уже наплевать. Я об этом рассказывал даже совсем посторонним людям – при тебе же.
–А Луизе – нет.
Наблюдая за ним, Фиби не смогла подавить ухмылку. Она угадала. Он вышел из ее комнаты. Она своего добьется.
Луиза воспользовалась хорошим настроением Фиби, чтобы побеседовать о неприятном. Сказала, что ее лечение, очевидно, не удалось, поэтому теперь ей нужно подумать о тиреоидэктомии – и чем скорее, тем лучше.
–Ты не набрала и пяти фунтов с тех пор, как переехала сюда, и все такая же нервная. На твоем месте я б с ума сошла через неделю.
–Я с ума сошла много месяцев назад. Если бы мне знать… если б я могла быть уверена, что когда-нибудь мне станет лучше, я была б не против и подождать. Полагаю, Оуэн считает, что мне нужно глотку перерезать.
–А он тут вообще при чем? Ты об этом подумай – и ты сама решишь. Я не хочу ничего держать от тебя в секрете. Я действительно нашла хорошего хирурга в Олбэни. Делает четыре-пять щитовидок в неделю – там и в Бостоне. Я ему о тебе рассказала, и он готов.
Фиби ничего не ответила. Немного погодя Луиза снова заговорила:
–Я рассказала тебе свой секрет.
–Мне страшно. В основном из-за анестезии. Не хочу себе такого. Это как смерть.
–С пентоталом – уже нет. Это не как тонуть. Просто исчезаешь через секунду, а потом возвращаешься. Никакой тревоги, никаких воспоминаний…
–Я тебе верю, но это не мой секрет.
–Не вполне понимаю.
–Мамуля, если я буду жить, сперва мне придется согласиться умереть. Могу я побыть недолго одна?
Фиби написала своему брату Льюису:
…Луиза сплошь доброта – настоящая доброта,– но у меня такое чувство, что и ее я теряю. Сочувственная струна материнства дрожит лицемерием. Да и как иначе – если она собирается помочь, ей нужно отсоединиться от меня. Неужели жизнь всегда такой будет? Да, по меньшей мере – до смерти. Сгодится как ответ.
Ты способен понять? Мне нужно, чтобы кто-нибудь понял, а ты можешь – ты пережил худшее, нежели я. Приедешь сюда быть со мной? С тобою рядом я б, может, и позволила им перерезать мне глотку.
Бабушка навещала Фиби постоянно – ее присутствие не беспокоило, не утешало. Она безвременно преобразилась в птицу. Пусть большая и черная, но птица эта приносила в комнату Фиби ощущение не чего-то зловещего, а безмятежного непрерывного движения, словно звуки самолетов, все время садящихся и взлетающих в дальнем аэропорту. Птица разговаривала все меньше и меньше.
Доставили портрет Элизабет. Льюис внес его к Фиби в комнату, как только картину вытащили из ящика. Увидев его, Фиби неудержимо расхихикалась.
–Он всегда был моим! Повесь его на стену, вот сюда. Льюис, прошу, позволь мне тебя любить.
Ее двадцать первый день рождения прошел скромно, отмеченный лишь тортом на троих. Накануне Луиза свозила Фиби в Медицинский центр Олбэни, где ее осмотрел хирург. Фиби прониклась к нему тут же, что так изумило Луизу – после всех ее длительных предосторожностей,– что она чуть не рассердилась. Последующие дни Фиби думала лишь о своей следующей встрече с врачом – румяным, пухлым, неотразимо уверенным. Когда она впервые посмотрела ему в глаза, спокойные, как у коровы, жизнь сделалась податлива. Позднее она пережила испуг – и знакомую ненависть к плотскому, особенно к себе. У себя в спальне она заново открыла ворона, кружившего, как сыч, под потолком, и Элизабет в красках, которую она не ненавидела.
Повинуясь дочери, Оуэн перевез портрет в больницу, когда Фиби оперировали, и повесил его у нее в палате напротив постели. На тумбочке у изголовья Льюис поставил проигрыватель, до которого она могла бы дотянуться, не вставая.
Луиза и Льюис ждали ее возвращения из послеоперационной палаты. Стоило лишь Фиби открыть глаза – а те долго просто отсутствующе вращались под полузакрытыми веками,– мать говорила ей, что она прекрасно справляется, а Льюис мрачно ей вторил. Они не говорили то, что думают,– лишь повторяли то, что им велели. Лицо Фиби выглядело бескровным и усохшим над перевязанной шеей, к которой приклеили пару дренажных трубок.
Поначалу Фиби их не слышала, а потом им не верила. Выныривала в сумбур дремоты и ужаса. Несмотря на успокоительные, которые ей дали, она чувствовала себя хуже некуда. Последствия хирургии ее не пугали: она просто знала, что симптомы у нее усугубились. Сердце терзало ребра, как шип; руки и ноги пленкой окутывал пот; все тело распалось на очаги страданий.