Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флигель был не велик, не богат, но расположение комнат, мебель, все указывало на иное понятие об удобствах жизни… Я походил по комнатам, и мне показалось, что я после долгого скитанья снова встретил человеческое жилье, un chez-soi, а не нумер, не людское стойло105.
Не случайно выражение «un chez-soi» (фр. «у себя дома») остается по-французски. «Удобства жизни», тесно связанные с понятием «человеческого и личного достоинства», к которым писатель стремится в повседневной жизни, не переводятся на русский язык философии и оказываются несовместимы с душевными поисками. Как бы забывая свое собственное стремление к «человеческому жилью», Герцен тем не менее выносит приговор мещанским идеалам Запада – стремлению к собственности, личному успеху, маленькому семейному счастью – всего через несколько страниц после своего собственного признания в ностальгии по личному пространству.
За двадцать лет до изгнания Герцена из России Петр Чаадаев, философ, путешественник и «внутренний эмигрант», развивает теорию, что бездомность и сиротство – две фундаментальные черты русской судьбы:
Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте? Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для кого не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил, нет даже домашнего очага… В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам… Мы же, придя в мир подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию106.
Не случайно Осип Мандельштам назвал Чаадаева одним из первых частных людей в России, прибегая к взятому в кавычки французскому слову «privatier» для характеристики Чаадаева107. Только человек, приехавший с Запада и познавший иное отношение к личному пространству и к исторической традиции, мог увидеть российское сиротство. Это письмо Чаадаева перекликается с мыслями некоторых других путешественников с Запада, например Бональда, который рассматривал русский характер как кочевой и даже сравнивал русские дома со скифскими колесницами. Русский дом – это колесница без колес108. (Столетием позже Эль Лисицкий сравнит советский дом с идеальным чемоданом. Советский человек в представлении конструктивистов должен был быть не приобретателем, а изобретателем, путешествующим по жизни налегке.) Чаадаева объявили сумасшедшим по возвращении на родину, превратив его тем самым из философа европейского типа в русского юродивого. Чаадаевское «сумасшествие» сделало его более приемлемым для российской интеллигенции. Чаадаевские размышления потрясли современников и заложили основу для новых философских поисков русского семейного очага и сообщества. То, что Чаадаев описал как отсутствие корней, дома и законодательной культуры, было истолковано философами-славянофилами Иваном Киреевским и Алексеем Хомяковым как высокая историческая миссия России. Русская «бездомность» выступала как иной вид сообщности, основанной на свободе и любви, а не на индивидуализме. Славянофилы отвергали при этом чаадаевскую социальную критику. Их свободное сообщество, разделявшее российский дух бездомности, прекрасно сосуществовало с абсолютной монархией и гражданским бесправием. Сам Чаадаев, однако, с большим презрением относился к мысли о русском национальном превосходстве, которое он отрицал. Он писал в ответном письме Хомякову:
Нет, тысячу раз нет – не так мы в молодости любили нашу родину. Мы хотели ее благоденствия, мы желали ей хороших учреждений и подчас осмеливались даже желать ей, если возможно, несколько больше свободы. <…> но мы не считали ее ни самой могущественной, ни самой счастливой страной в мире. Нам и на мысль не приходило, что Россия олицетворяла собою некий отвлеченный принцип <…> чтобы на ней лежала нарочитая миссия вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление рода человеческого109.
Славянофильский национализм был для него абстракцией, обманом и неправдой:
Слава богу, я всегда любил свое отечество в его интересах, а не в своих собственных. Слава богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего отечества с верного пути. Слава богу, я не принимал отвлеченных систем и теорий за благо своей родины110.
Само словосочетание «русская (или немецкая, испанская и др.) душа» поразило Чаадаева как нелепость и странное нововведение. Для человека, воспитанного эпохой Просвещения (даже если он находился к нему в определенной оппозиции, как Чаадаев), народ имел историю и традицию, но душа национальности не имела.
На рубеже XIX столетия историк Николай Карамзин заводит рассуждение о национальной гордости и российской истории, однако «бессмертная душа», которую он прославляет, – не русская, а всечеловеческая. В Европе и в России душа подвергается «национализации» только во второй половине столетия, не без помощи теоретиков немецкого романтизма Гердера и Шеллинга, истолкованных философами русской идеи очень неточно, но зато туманно и пламенно. Увлечение русской душой в сущности продолжает моду на рассуждения о немецком духе111. При этом у потомственной русской идеи зародился своеобразный эдипов комплекс в отношении к немецкому философскому предшественнику, с примесью ницшеанского иронического презрения (ressentiment). Впрочем, понятие русской души явилось продуктом культурной кооперации романтичных западных путешественников типа Бональда и маркиза де Вогюэ, искавших в России скифов и амазонок, и русских философов, приехавших из западных путешествий, обиженных на Европу, которая, как заморская красавица, обделила их вниманием. Однако не совсем правильно психологизировать русскую душу. Философы и писатели утверждали, что «психология» – явление западное. Русская литература XIX века славится на Западе своим утонченным психологизмом, который сами русские писатели часто ставили под сомнение. Например, Достоевский писал: «Меня называют психологом. Неверно. Я просто реалист в высшем смысле». Позже Михаил Бахтин сказал по этому поводу, что Достоевский видит в психологии «унижающее человека овеществление человеческой души»112. Не случайно слово «идиот», которое в Древней Греции употреблялось по отношению к частному лицу, преобразовалось в одноименном романе Достоевского. Герой его явился воплощением не умственной отсталости, не одинокого индивидуализма, но страданий и блужданий души. Русская душа – это Психея без психологии, внебрачная дочь немецкого романтического духа и русской литературы.
Отсутствие исторического сознания, отмеченное Чаадаевым, также