Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прибыл в сопровождении трех музыкантов (двое из них были его братья), которые с самым естественным видом несли свои инструменты: скрипку, виолончель и флейту. И о нем можно было сказать то же самое: он держался естественно. Вокруг меня зашептались: мы как будто всю жизнь его знали. Действительно: ни худой, ни толстый, ни высокий, ни коротышка, с темно-русыми волосами и матовым цветом лица, одетый в темно-синий костюм, он был похож на Пьера, Поля, Жанно или Фернана — короче, на всех тех, кто желал Лалли и готов был сделать ее своей женой. Я сразу его полюбила: во-первых, он носил очки, как папа, во-вторых, у него были очень ласковые влажно-серые глаза, цвета птичьих перьев или песка после дождя, и когда он смотрел на Лалли, его зрачки словно увеличивались. Она была удивительно хороша в белом костюме, талия тонкая-тонкая, а все остальное округлое. Невеста, словно воздушное пирожное под короткой фатой, прикрепленной к Шиньону венчиком из настоящего флердоранжа с приятным запахом. По дороге она поприветствовала всех своих друзей. Прощай, Фернан, и здравствуй, Мели, и Мариетта, и Нэнси, о, как это мило, Пьеро, ты приехал из Паранти, не может быть, Жан, Жан, ты здесь? Какое счастье, и Нина, и мсье Сойола. Она поцеловала нас под портиком, через фату, сотрясаясь от слегка сумасшедшего смеха, сквозь который пробивались слезы. Музыканты играли какие-то пьесы, которых я никогда не слышала, наверное, светскую музыку, особенно меня восхищал флейтист, толстяк с пухлыми губами, как будто его осы покусали, извлекавший такие нежные звуки из своей флейты. Скрипач мне тоже понравился, он исходил потом; капли медленно стекали по щекам на инструмент. Я увидела сестру Марию-Эмильену, солнечный луч падал с витража на крылья ее чепца, на ее чисто вымытое, восторженное лицо, на следующий день она сказала мне: такая свадьба, это Господь дает знать, что он доволен. Кюре говорил две минуты: ровно столько, чтобы сообщить Даниелю, что он носит имя героического человека, который во славу своего Бога позволил сгрызть себя львам. Он произнес это с почти лукавой улыбкой, повторив слово «сгрызть» с чревоугодливым местным выговором: «сыгрызть», а Лалли пожелал всегда оставаться достойной своей медали католического приюта, которая как раз висела на отвороте ее белого костюма на золотой булавке с бирюзой (подарок мадам Фадиллон). На этом девочки-певчие, натасканные сестрой Марией-Эмильеной, запищали, а новобрачная присоединилась к ним, ее голос наполнил церковь, Даниель взял ее за руку, я уцепилась за Жана, снаружи раздались крики:
— Да здравствуют молодые!
Мадам Фадиллон, настоящий живчик, несмотря на свою слепоту, распорядилась, чтобы украсили цветами ее соломенную шляпку и набалдашник белой трости; на протяжении всей церемонии из ее мертвых глаз текли ручейки слез, особенно во время соло на флейте, но по выходе из церкви ее пухлый рот расплылся в широкой улыбке. Она пригласила всех — девиц, кумушек, парней, музыкантов, кюре и всех прочих — на пир, который заказала местному трактирщику, но устраивала у себя, под липами и дубами, окружавшими ее большой трехэтажный дом с деревянными балконами и крыльцом, заросшим бигнонией, которая сплевывала на землю свои оранжевые цветы-граммофоны. Скатерти до самой травы, белая посуда, праздничные графины — дюжина столов поджидала гостей, а какое меню: паштеты, фаршированные гусиные шеи, курица в горшочке, жареный цыпленок, тушеный цыпленок, цыпленок с грибами, тушенный в белом вине с томатным соусом, гусиная печенка, а еще заливное из птицы, а на десерт, помимо свадебного торта — карамельный крем, в который макали большие куски сдобной лепешки, пропитанной коньяком. На напитки мадам Фадиллон тоже не поскупилась, я отведала вина разных сортов — «Тюрсана» цвета солнца, фруктового «Шалосса», зеленоватого ликера и еще «Шато-Медок», который наливали прямо из бочки. Бочку поместили под крыльцом, на нее падали цветы бигнонии, а гости со свадьбы выстроились перед ней в очередь, словно курортники у источника, который лечит почки или печень. Они возвращались, держа стакан в вытянутой руке. Можно чокнуться с новобрачными? Новобрачные чокались, цветочный венчик на верхушке Лаллиного шиньона покачивался, она подняла фату. Вложив свою руку в руку Даниеля, она подхватывала вилкой кусочек то из своей тарелки, то из его, всего попробовала и даже дважды положила себе еще гусиных шей и трижды — карамельного крема.
— Нам придется давать концерты, чтобы ты могла есть досыта, — говорил ей Даниель.
Перед самым десертом начались песни. Все гости, включая мадам Фадиллон, подхватывали их хором. После песен пошли тосты. Жан встал, он был очень элегантен, одет по англо-бордоской моде: серые фланелевые брюки, темно-синий блейзер, светло-голубая рубашка, оксфордский галстук в полоску. По всем двенадцати столам пробежал рокот одобрения, Бранлонг-сын будет говорить, хорошее начало, он сумел доказать, что не зря получил «хорошо» по риторике. Спокойным голосом он заговорил о гармонии брака, заключенного под знаком музыки, привел в пример Клода Дебюсси (который как будто бывал в наших краях) и Клода Дюбоска, автора оперы «Голубка», которую давали в Онесе, недалеко от Нары, в театре под открытым небом, построенном по образцу театра в Эпидавре. Он представлял себе, как Лалли, вместе с Даниелем и благодаря ему, станет такой же знаменитой, как эти люди. Отныне во всех газетах мира, во всех театрах, где она будет выступать, будут писать: «ландский соловей», он был этим очень взволнован и очень горд, он поднимал свой бокал за любовь и за искусство, ему хлопали во все ладоши, а я сильнее всех — оратор Жан Бранлонг приводил меня в восхищение. Я закрыла лицо прядью своих длинных волос; прятала за этой колкой завесой свою робость и изучала его лицо. Он брился уже два года, но его кожа сохранила прежний цвет, ту же нежность, он был все так же белокур, из его глаз струился все тот же веселый поток, околдовавший меня в шесть лет. Однажды я стану его женой, в пику тете Еве; мы отпразднуем свадьбу, такую же красивую, как у Лалли, там тоже будет много песен и вина, музыканты, бочка, а вечером, прикрывшись только волосами, я лягу, прижавшись к нему, а он и вовсе не будет одет. Вечером, ночью, наши тела будут отсвечивать в темноте его комнаты — или моей, и его руки скользнут по мне, и я отдамся ему. Пока он говорил о Клоде Дебюсси, Эпидавре и мире, плавающем, словно ковчег, на волнах музыки, я думала только о любви, о нашей любви, и мое лицо покрылось испариной под завесой волос. Когда он снова сел, я взяла его за руку.
За Жаном выступил мэр, он был личным другом мадам Фадиллон, усатый пузан с басом, гудевшим словно из-под земли. Поэтично настроенный, он долго распространялся о магии соснового леса и оранжевом жаре пыльцы, декламировал стихи — все одного автора, Мориса Мартена, в которых «самодур» рифмовалось со «смолокур», «дол» с «подол», «трилистник» с «завистник», «дрок» с «полог», а «фасад» с «карбонад». Мэр прочел их целую уйму. Ряды слушателей утратили свою стройность, головы склонялись на соседские плечи, подбородки — на грудь, и бас мэра стал совсем уж замогильным. Оставив в покое сосновую смолу, ее сборщиков и прочие чары Марансена, он перешел непосредственно к теме, которая наверняка была больной для многих из сидевших за двенадцатью скатертями, расцвеченными красными пятнами от медокского вина: к равенству всех людей, независимо от расы и вероисповедания: