Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я вижу признаки сходства и с бонобо, особенно когда речь заходит об эмпатии и социальных функциях секса. Не то чтобы человек пользовался сексом так же свободно и публично, как они, но внутри человеческой семьи секс служит примерно тем же социальным клеем, как он примиряет бонобо. Я считаю их очень чуткими, гораздо более чуткими, чем шимпанзе. Стоит одной особи хотя бы слегка пораниться, и его тут же окружают сородичи, готовые осмотреть и вылизать рану или хотя бы разобрать шерсть и утешить бедняжку грумингом. Роберт Йеркс в книге «Почти человек» описал, как его бонобо заботился о серьезно заболевшем товарище, и отметил, что если бы он подробно описал поведение этой обезьяны, то его, по всей вероятности, обвинили бы в «идеализации приматов»[48].
Лишь недавно стало известно, как в мозгу бонобо встроена такая чувствительность. Первый намек дала особая группа нейронов, так называемые веретенообразные клетки. Предполагается, что эти клетки задействованы в механизмах самосознания, эмпатии, чувства юмора, самоконтроля и других человеческих привилегий. Первоначально их находили только у людей, но, как обычно бывает в науке, позже они были обнаружены и в мозгу человекообразных обезьян, в том числе бонобо. Затем пришло время исследований, в которых сравнивались конкретные зоны мозга у шимпанзе и у бонобо. Оказалось, что области, связанные с восприятием чужого страдания, такие как мозжечковая миндалина и передняя часть островковой доли мозга, у бонобо заметно крупнее. В мозгу этой обезьяны также хорошо развиты нейронные пути, позволяющие сдерживать агрессивные импульсы. Рассказывая об этих нейрологических различиях, Джеймс Риллинг с коллегами делает вывод о том, что мозг бонобо имеет физиологическую основу эмпатии.
«Мы предполагаем, что эта нейронная система поддерживает у бонобо не только повышенную эмпатическую чувствительность, но и такие поведенческие схемы, как секс и игра, задача которых — снижать напряжение и таким образом уменьшать дистресс[49*] и тревожность до уровней, совместимых с просоциальным поведением».
Когда я впервые встретился с бонобо, об этом еще ничего не было известно, но теперь-то понятно, что я был прав: бонобо не такие, как остальные человекообразные обезьяны. Французы называют их «шимпанзе с левого берега» — как из-за необычного образа жизни, так и потому, что обитают они на южном берегу реки Конго, текущей на запад. Эта могучая река надежно отделяет их от шимпанзе и горилл, живущих на северном берегу. Тем не менее у бонобо и с гориллами, и с шимпанзе были общие предки, причем их общий с шимпанзе предок жил менее 2 млн лет назад. Вопрос на миллион долларов: на кого был похож этот предок — на бонобо или на шимпанзе? Иными словами, который из двух видов человекообразных обезьян ближе по внешности и поведению к тому примату, от которого происходим мы сами? На данный момент наиболее вероятным представляется вариант, по которому шимпанзе и бонобо нам равно близки, поскольку их ветви развития разделились много позже того момента, когда от их общего предка отделился человек. Согласно общепринятой оценке, ДНК у нас с ними общая на 98,8 %, хотя другие расчеты дают для этого показателя «всего лишь» 95 %.
Недавняя публикация генома бонобо подтверждает, что у человека есть общие с бонобо гены, которые отсутствуют у шимпанзе, — и наоборот, есть общие с шимпанзе гены, которых у бонобо нет. Более детальные сравнения ДНК еще впереди, но уже сейчас ясно: довод о том, что об эволюции человека нам может рассказать только шимпанзе, лишился всяких оснований. Бонобо способен рассказать не меньше. Наш вид мозаично схож и с теми, и с другими высшими приматами или, как я уже говорил, человек — «биполярная обезьяна». В хороший день мы можем быть милы и ласковы не хуже бонобо, а в дурной — не уступим шимпанзе по деспотичности и жестокости. Как вел себя наш общий предок, неясно, но изучение бонобо, вероятно, даст нам необходимую информацию. Дело в том, что бонобо никогда не покидали влажного дождевого леса, тогда как шимпанзе в свое время переселились в полуоткрытое редколесье, а наши предки вообще покинули лес. Так что бонобо, скорее всего, испытывали наименьшее эволюционное давление. У них было меньше стимулов к изменению, а потому они могли сохранить больше первоначальных черт. Американский анатом Гарольд Кулидж пришел к такому же мнению, когда в 1933 г. заключил по результатам многочисленных вскрытий, что бонобо напоминают «общего предка шимпанзе и человека сильнее, чем любой из ныне живущих шимпанзе».
Бесполезно разубеждать человека в том, в чем он никогда не был убежден.
Однажды тихим воскресным утром я прогулялся из своего дома в Стоун-Маунтин (штат Джорджия) до дороги (а мы живем на вершине холма), чтобы взять из ящика газету. Рядом остановился кадиллак, и из него вышел крупный мужчина в официальном костюме. Он протянул мне руку и одновременно с крепким рукопожатием объявил гулким радостным голосом: «Ищу заблудшие души!» Я иногда бываю излишне доверчивым, но соображаю медленно, так что не сразу понял, о чем он говорит, и даже обернулся, подумав, что он, наверное, потерял собаку, но потом опомнился и пробормотал что-то вроде: «Я не слишком религиозен».
Разумеется, это было ложью, потому что я вовсе не религиозен. Тот человек, какой-то пастор, был ошарашен — правда, скорее моим акцентом, нежели ответом. Должно быть, он понял, что обратить европейца в свою веру — задача непростая, поэтому вернулся в машину и укатил, не забыв, правда, оставить мне свою визитку на случай, если я передумаю. Столь многообещающее утро теперь заставило меня почувствовать, будто я непременно попаду прямиком в ад.
Я был воспитан в католичестве. И был не просто формальным католиком, как моя жена Катерина — во времена ее молодости многие католики во Франции почти не бывали в церкви, появляясь там только на три главных события: на крестины, венчание и отпевание, причем только на второе — по собственному сознательному выбору. Напротив, в южных районах Нидерландов — «ниже рек», как тогда говорили, — католицизм во времена моей молодости играл важную роль. Он определял нашу индивидуальность, отделял от живущих «выше рек» протестантов. Каждое воскресное утро мы надевали лучшие одежды и шли в церковь, а в школе изучали катехизис; мы пели, молились и исповедовались, и на каждой официальной церемонии непременно присутствовал священник или епископ, кропивший всех и вся святой водой (мы, дети, радостно подражали ему дома, размахивая ершиком для унитаза). Мы были католиками до мозга костей.
Но я давно уже не католик. В общении равно с религиозными и с нерелигиозными людьми я теперь пользуюсь одним-единственным четким критерием — и определяется он не тем, во что конкретно верит человек, а лишь уровнем его догматизма. Я считаю, что догматизм угрожает нам гораздо сильнее, чем религия как таковая. Особенно же мне любопытно, как может человек перестать веровать, но сохранить при этом связанные с ней зачастую шоры. Почему сегодняшние «новые атеисты» так одержимы отрицанием существования Бога, что готовы неистовствовать в средствах массовой информации, носить футболки, декларирующие отсутствие у них веры, и призывать к воинствующему атеизму?[50] Что может атеизм предложить такого, за что стоило бы так яростно сражаться?