Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Алисонька! – раздался голос бабы Глаши, она на ходу протянула ей платок, – Дочка, иди, к телефону тебя. На вот, высморкайся.
Собравшись с духом, Алиса подошла к телефону – зеленому, пузатому, с диском набора номера. Снятая трубка лежала рядом. И кому еще понадобилось звонить в такой момент. В ушах у нее шумело, говорить не хотелось, кто бы там ни был.
– Алло?
– Алиса, привет! – на том конце провода раздался радостный голос отчима. – Не буду томить – хорошие новости: у тебя родился братик! С мамой всё в порядке, с ним тоже! Четыре двести – здоровый мальчишка!
Братик. Родился. Слова доходили до Алисы медленно, как будто через толстенный кусок ваты. Братик.
– Мишка… – почему-то пробормотала она в трубку.
Отчим в ответ рассмеялся:
– Мишка? Ну что же. Пусть будет Мишка. Решено! Выезжай скорее к нам, мы соскучились.
Мишка. И правда. Братик Мишка. Собака – рождение души.
Посмотри на меня
Теперь я все больше люблю ночь. В ней тихо, а если и шумит что-то, так это потому, что иначе нельзя. Все ночные звуки осмысленные. Где-то вдруг щелкнет – может быть, это в щитке, в стене, или деревянная балка примеряется к новой влажности после дождя. Здесь скрипнет, там стукнет. И всё по делу.
А днем? Суета, шум, гам. Люди совершают массу бессмысленных движений. Говорят там, где можно бы и смолчать, шаркают, хлюпают носом, хрустят пальцами. И нет ведь в этом никакой гармонии, только сплошной шум. Поверить не могу, что я когда-то жаждал дня и не мог переносить ночи.
Однажды в нашем городе, не таком уж и маленьком, случилось культурное событие. Некто художник Мальцев, то ли Анатолий, то ли Николай, давным-давно уехавший жить в столицу, решил, что малая Родина должна познакомиться с его картинами. И если в Москве он был одним из многих, то в нашем городке слава его все-таки настигла. Устроили выставку во Дворце культуры. Торжественно открывал ее сам председатель горисполкома. По радио непрестанно сообщали, как сильны работы Мальцева, какие пронзительные взгляды у людей на его портретах и сколько настоящести в его пейзажах. Стояли в очередях перед зданием ДК, притопывали на морозе, но ждали. И каждый, наверное, ощущал свою причастность к этой новообретенной культуре: «Земляк! Его талант со мной одной крови». Город бурлил Мальцевым.
Я пришел домой с завода, где днями собирал всякие приборы. Моя работа там не настолько интересна, чтобы подробно о ней рассказывать. Собирал и собирал.
– Федя, – сказала мне тогда бабушка, ставя передо мной тарелку с борщом, – пойду-ка я завтра поглядеть на картины этого Мальцева. А то что же – вот выставка закончится, а я все проворонила.
– Баб Варь, ну вот охота тебе стоять на морозе? Там же часа два прождать можно.
Я почувствовал на себе ее упрямый взгляд – бабушка она была хоть и мировая, но перечить ей было себе дороже. Лучше уж молча есть борщ – вон какой вкусный. Со сметанной кислинкой, наваристый. И с ароматным черным хлебом – бабушка всегда густо натирала корку зубчиком чеснока, а мякиш сбрызгивала подсолнечным маслом и посыпа́ла солью. Язык проглотишь! Вот вспоминаю – и жуть как есть хочется.
– Охота, неохота, – уперлась баб Варя, – а собственное мнение я составить обязана. Чего по радио про него кудахчут непрестанно? Может, и за дело хвалят, но если он художник от слова «худо», я должна об этом знать.
Мне оставалось только вздохнуть. Да пускай идет, мне-то что.
Жили мы с бабушкой вдвоем в отдельной квартире уже много лет. Родителей давно не стало, а ей удалось воспитать меня человеком. Так она всегда говорила: «Федя, каким хочешь будь, но главное, чтобы человеком». Сама она была родом из крестьян, крепкая и рукастая, никакого труда не боялась. Институт, война, работа в больнице. С моих малых лет она читала мне книжки. Все мое детство мы учили стихи – я баловался, складывал башенки, кувыркался и бесился, а она сидела рядом на диване, читала то Пушкина, то Есенина. Учили с ней по четверостишию. Как сейчас помню: «Заколдован невидимкой, дремлет лес под сказку сна. Словно белою косынкой подвязалася сосна». Отчего-то баб Варя у меня ассоциировалась с этой сосной, да такой в памяти и осталась. Когда я подрос, она читала мне уже классиков. Наверное, я поэтому и вырос человеком.
На следующий день, когда я вернулся с завода, бабушка с порога сообщила мне свой вердикт:
– Знаешь, Федя, а Мальцев неплох. Глаза ему очень удаются. Там и природа есть, и всякие фрукты в вазах – ерундистика. А вот глаза у него получаются – загляденье. Как говорят, что вот у такой-то собаки взгляд человеческий, так и у его портретов. Человеческий. Есть там один, голубоглазый такой парень, ну шибко на тебя похож. У тебя такие же пронзительные глаза, Федя, такого же цвета. Смотрела и о тебе думала.
Она погладила меня по плечу. Широкая ладонь, теплая, крепкая. Скучаю я по этим ее прикосновениям, как тронет – так сразу всякая дурнота из жизни уходит.
– Ну ладно, баб Варь. Рад, что ты не разочаровалась. Ты поди чаю попей с мороза, я там вскипятил как раз. А я пойду построгаю.
– Иди, иди, Феденька.
Я в ту пору очень увлекся резьбой по дереву. Даже не помню, как меня осенило – «хочу по дереву строгать». Отец этим когда-то баловался, стамески от него остались, вот я и взялся попробовать. Добыл где-то липовую чурку. Не помню, вроде медвежонка сперва хотел вырезать. Все щупал деревяшку, и так, и эдак примерялся, как бы поудачнее стамеску приладить. Вручил бабушке что-то несуразное, все в липких пятнах – пальцы я себе тогда порезал крепко, а вышла полная ерунда. Но потом я понял, что все делаю не так. Пытаюсь вырезать головой, а надо сердцем. Дерево – такой материал, оно любит только сердце, а с холодным рассудком к нему подходить нельзя.
И я стал слушать, что же там прячется, в деревяшке этой. Водил пальцами по шершавой поверхности, держа стамеску там же, близко-близко. Я никак не мог надышаться деревом: липа – самая удачная древесина для резьбы. Пахнет сладко, сухо, сразу вспоминается все теплое, что есть в мире: чай, лето, мед, бабушкины руки. И так, спустя пару лет, уже не ерунда, а вполне годные фигурки стали выходить из-под стамески. И даже без пятен крови.
– Творец ты, Федя! – радовалась бабушка и потом в уголке тихонько всхлипывала – я все слышал. Но резал я и