Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меж тем парнокопытный продажный писака не унимался:
— Вы упомянули в разговоре о диссидентах… Я хотел спросить: что вы думаете о перспективах диссидентского движения в вашей стране?
— А у нас нет никакого диссидентского движения. Мы целиком диссидентская держава, страна сплошного инакомыслия. Ни один человек не говорит того, что думает…
Девчушка-блядушка на всякий случай отодвинулась от меня чуть дальше, но я крепко взял ее за упругую мясную ляжку. Люблю такие тонкие мягкие ляжки.
— Спокойно, Птичка, не дергайся, в городе красные. — И повернулся к заокеанскому буцефалу. — В той или иной мере у нас все диссиденты. Следствие огромных личных и общественных свобод. Кто сидел дважды — диссидент, кто сидел один раз — моносидент, кому в лагерях срок довесили, тот пересидент, а кого пора сажать — тот еще недосидент. Вон, например, в углу сидит знаменитый диссидент, тот, что виски с кислой капустой трескает. Это очень независимый человек, он, как киплинговский кот, — ходит сам под себя.
Птичка-шкварка захохотала и снова подвинулась ко мне, а я засунул ей руку под юбку, стал гладить лилейную кожицу и подумал, что в мою молодость у баб не бывало такого тела. Оно у них было рыхлее, крахмалистее. На картошке росли, макароны серые ели. Сейчас лопают фрукты, зелень, мясо…
А мой буриданов мерин с невиданным упорством узнавал у меня о границах вмешательства партии и Кей Джи Би в художественное творчество.
— Партия не вмешивается в работу творца. Она его только призывает, вдохновляет и ведет за собой. Что касается Кей Джи Би, то за всю жизнь я с ними никогда не сталкивался и знаю лишь, что в народе это ведомство любовно называют Комити оф Гуд Бойз, что по-русски звучит приблизительно так: Комитет Горячих Доброхотов, или Главных Добродеев и целым рядом других схожих эвфемизмов…
— Мне было очень интересно побеседовать с вами, — вежливо пошевелил он долгими ушами и задумчиво спросил: — Интересно, эта квартира мониторируется?
— Кому вы все нужны! — махнул я рукой и отвернулся было к девчушке, но тут шипящим коршуном навалился на меня Актиния.
— Смотри, Пашка, дошутишься! Договоришься, загремишь в жопу!
— Запомни: лежащему на земле падать некуда. Лучше пусть меня девочка Птичка отведет в твою комнату, мне надо полчаса полежать, я плохо себя чувствую…
Актиния заерзал, быстро забормотал, глотая буквы:
— Знаешь, это не очень удобно… при Тамарке… она ведь обязательно настучит Марине… скандал будет… они ж подруги…
— Не бздюмо́, Цезарь. Лев Толстой сто лет назад написал в «Воскресении»: все счастливые семьи несчастливы по-своему… Давай-давай, пошли к тебе. Ты только бутыляку не забудь и стаканы… А Птичка к нам чуть погодя подгребет… Подгребешь, Птичка?
— Ага! — засветилась она беличьими зубками. Не-ет, от такой девульки не стошнит!
Уже всосавшаяся выпивка подняла меня над землей, я медленно и легко поплыл, и это волшебное гидродинамическое состояние опьянения отделило меня от всей толщи стоячих зеленоватых вод.
Полумрак и покой Актиньиного кабинета. Уединенная раковина для рака-общественника. Бормочет, камни за щеками катает телевизионная дикторша, громоздкая и старая, как египетская пирамида, зрителей своих увещевает и маленько припугивает. Дескать, уменьшите звук телевизора, поскольку время позднее: полдесятого вечера, завтра вашим ненаглядным землякам спозаранку на ударные стройки, дрыхнуть им, пожалуйста, не мешайте, да и самим не хрена выдрыгиваться, ложитесь лучше в койку по-хорошему…
Телескрин. Гад буду на все века, телескрин. Вроде бы рассказывает о чем-то, сучара, а между тем подглядывает за нами.
Хотя чего там за мной подглядывать? Вот он я весь — простой советский паренек, бери меня за рупь двадцать. Спать только сильно хочется. Мне и Птичка, пожалуй, не нужна. Хорошо бы на этом диване вытянуться и заснуть, надолго, на несколько лет.
Проснуться — и никого нет.
Марина умерла от старости.
Актиния уехал в Израиль — стучать на своей исторической родине.
И останется у меня, наверное, зыбкое воспоминание, призрак несуществовавшей реальности: в моем долгом сне приснился мне другой сон о том, как приехал ко мне требовать ответа за чужие грехи отвратительный и жутковатый пархитос по прозвищу Мангуст.
И серозная фасоль в груди, не вскормленная моими живыми полнокровными соками, иссохлась, скукожилась, пропала.
Подо мною лежало на диване что-то твердое, давило больно на поясницу, задремать мешало. Извернулся и вытащил из-под себя роговой булыжник — черепаху. Живую. Она высовывала наружу и снова прятала складчато-кожаную головку: посмотрит на меня круглыми еврейскими хитрожопыми глазками и прячется в панцирь. Кто-то, наверное Актиния, написал краской на верхней пластине панциря — «300 ЛЕТ». Черт ее знает, может, ей действительно триста лет. Никто не видел, когда она родилась, а живут эти твари, как евреи, бессчетными веками. Потому что пребывают внутри своего скелета. Я сам читал, что панцирь — это разросшийся наружу скелет.
Если бы я жил внутри своего скелета, мне был бы не страшен Мангуст. И серозная фасолька не выросла бы в груди. Выходит, что и меня переживет эта костяная вонючка. Глупо. Зачем ей такой долгий век? Почему я должен умереть раньше? Вообще неправильно, что я умру раньше остальных. О, если бы я мог в последний миг призвать конец мира! Вот смеху было бы!
Я изнемогал от желания заснуть, забыться, выкинуть из головы всю эту чепуху. Но сон не шел. Я уже совсем погрузился в его серую вату, веки стали тяжелыми и шершавыми, как черепаха в руках, и вдруг будто подтолкнули легонько и резко в бочок — не спи!
Встал через силу с дивана и удивился, чего не идет ко мне Птичка, но звать ее не было сил, и я распахнул окно. С девятого этажа до черного мокрого тротуара — дале-е-еко! Сколько передумаешь всякого, пока долетишь! Сколько припомнить можно. Хоть за триста лет. Неощутимый удар — и сладкий покой небытия, очень долгий сон, гарантированное забвение.
Черепаха беспокойно завозила короткими птичьими лапами, высунула головешку наружу, будто кукиш показала, увидела меня снова, а я ей не нравился — закрыла пленкой круглый глаз.
Судьбу надо мерить от конца, а не от начала. Все ранее прожитое не имеет цены и значения, всегда важно лишь, сколько тебе еще осталось. Какой смысл в уже прожитых веках и наружном скелете, если я — быстротечный и хрупкий — переживу тебя?
Угнездил ловко черепаху в ладони, как дискобол размахнулся и на кривой дуге пролета дал рептилии короткую жизнь птицы. Прорезала грязные клочья тумана, вычертила черную полосу в желтом зареве уличного фонаря, пропала из виду на миг в аспидном