Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это официально, а теперь прошу тебе доложить от меня генералу Рузскому, что, по моему убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся царская семья находится в руках мятежных войск, ибо, по полученным сведениям, дворец в Царском Селе занят войсками, как об этом вчера уже сообщал Вам генерал Клембовский. Если не согласятся, то, вероятно, произойдут дальнейшие эксцессы, которые будут угрожать царским детям, а затем начнется междоусобная война, и Россия погибнет под ударами Германии, и погибнет династия». Конечно, все эти ухищрения Лукомского — «официально от Алексеева» и «от меня» — были лишь ширмочкой: генерал-квартирмейстер Ставки доводил до Рузского вердикт Алексеева. При этом добавлялся прямой шантаж жизнями царских детей, шантаж, который в тот момент основывался на лжи: Иванов незадолго до этого распрощался с императрицей и убедился, что дворец охранялся.
Даже Данилов, тоже хорошо осведомленный о заговоре и сочувствующий ему, находит, что пороть горячку не стоит: «Генерал Рузский через час будет с докладом у Государя, и поэтому я не вижу надобности будить главнокомандующего, который только что, сию минуту, заснул и через полчаса встанет; выигрыша во времени не будет никакого. Что касается неизвестности, то она, конечно, не только тяжела, но и грозна, однако, и ты, и генерал Алексеев отлично знаете характер Государя и трудность получить от него определенное решение». На что Лукомский ответил: «Дай Бог, чтобы генералу Рузскому удалось убедить Государя. В его руках теперь судьба России и царской семьи»[2239].
Алексеев и Лукомский действительно очень хорошо знали Николая. Для него мнение Родзянко было недостаточно авторитетно, царь считал его скорее пустомелей. И именно поэтому они делали теперь упор на судьбу семьи, жизнь жены и детей. И еще одну вещь хорошо понимали в Ставке: заставить Николая отказаться от престола могла только единая воля армии. Поэтому в 10.15 утра Алексеев передал главнокомандующим фронтов и флотов циркулярную телеграмму, которая не оставляла уже никаких сомнений по поводу оценок и рекомендаций наиболее информированного и могущественного на тот момент человека в Российской империи — начальника штаба Верховного главнокомандующего генерала Алексеева. Но вернемся ненадолго в Псков.
В ту ночь Николай II, скорее всего, вообще не сомкнул глаз. Камердинер слышал, как он перебирал бумаги, а в 8 часов появился за письменным столом в рабочем отделении поезда.
Генерал Дубенский утром вышел на платформу. «На вокзале начал собираться народ, но особенного скопления публики не было. Мы встретили нескольких гвардейских офицеров-егерей, измайловцев, которые нам передавали о столкновениях в дни революции у гостиницы «Астория», а главное, о том, что если бы было больше руководства войсками, то был бы другой исход событий, так как солдаты в первые дни настроены были против бунта… Все эти офицеры выбрались из Петрограда и направлялись в свои части на фронт. Они спрашивали о Государе, о его намерениях, о здоровье, и искренне желали, чтобы Его Величество проехали к войскам гвардии. «Там совсем другое», — поясняли они. Чувство глубочайшей преданности Императору сквозило в каждом их слове»[2240].
Полковник Мордвинов «отправился пить утренний кофе в столовую. В ней находились уже Кира Нарышкин, Валя Долгорукий и профессор Федоров. Они, как и я, ничего не знали ни об отъезде, ни о переговорах Рузского и высказывали предположение, что, вероятно, прямой провод был испорчен и переговоры поэтому не могли состояться. Государь вышел позднее обыкновенного. Он был бледен и, как казалось по лицу, очень плохо спал, но был спокоен и приветлив, как всегда. Его Величество недолго оставался с нами в столовой и, сказав, что ожидает Рузского, удалился к себе. Скоро появился и Рузский и был сейчас же принят Государем, мы же продолжали томиться в неизвестности…»[2241].
Главком Северного фронта был у царя в начале одиннадцатого. «Утром пришел Рузский и прочел свой длиннейший разговор по аппарату с Родзянко, — запишет Николай в дневник. — По его словам, положение в Петрограде таково, что теперь министерство из Думы будет бессильно что-либо сделать, т. к. с ним борется соц. дем. партия в лице рабочего комитета. Нужно мое отречение. Рузский передал этот разговор в Ставку, а Алексеев — всем главнокомандующим»[2242]. Рузский делился более пространными воспоминаниями.
«Генерал Рузский спокойно, «стиснув зубы», как он говорил, но страшно волнуясь в душе, положил перед Государем ленту своего разговора. Государь молча внимательно все прочел. Встал с кресла и отошел к окну вагона. Рузский тоже встал. Наступила минута ужасной тишины. Государь вернулся к столу, указал генералу на стул, приглашая опять сесть, и стал говорить спокойно о возможности отречения…
— Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это, — сказал Государь, — но я опасаюсь, что народ этого не поймет: мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт.
После этого Государь стал задавать вопросы о подробностях разговора с Родзянко, стал обдумывать, как бы вслух, возможное решение. Рузский высказал еще свою надежду, что манифест все успокоит, и просил обождать совета и мнения генерала Алексеева, хотя и не скрыл, что, судя по словам генерала Лукомского, видимо, в Ставке склоняются к мнению о необходимости отречения»[2243]. В этот момент принесли циркулярную телеграмму от Алексеева, и побледневший Рузский прочел ее вслух. Оба собеседника сочли, что вопросы, поставленные Алексеевым, слишком важны, а потому ответы лучше хорошенько обдумать, а также дождаться мнений других адресатов. На чем Рузский и Николай расстались.
Вот эта телеграмма Алексеева: «Его Величество находится во Пскове, где изъявил согласие объявить Манифест идти навстречу народному желанию учредить ответственное перед палатами министерство, поручив председателю Государственной думы образовать кабинет.
По сообщению этого решения главнокомандующим Северного фронта председателю Государственной думы последний в разговоре по аппарату в три с половиной часа второго сего марта ответил, что появление Манифеста было бы своевременно 27 февраля; в настоящее же время этот акт является запоздалым, что ныне наступила одна из страшных революций; сдерживать народные страсти трудно; войска деморализованы. Председателю Госдумы хотя и верят, но он опасается, что сдержать народные страсти будет невозможно. Что теперь династический вопрос поставлен ребром и войну можно продолжать до победоносного конца лишь при исполнении предъявленных требований относительно отречения