Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве что после, по ту сторону леса, могло быть тяжело, если бы понадобилось искать просёлок, что вёл мимо Шварцкольма… «В худшем случае, — сказал себе Крабат, — придётся нам бежать через поля напрямик…» — но всё нашлось.
Несмотря на мрак, они как будто сами наткнулись на тропу. Оставив огни деревни слева, они шли через поля, достигли через некоторое время большой дороги по ту сторону деревни и двигались по ней до ближайшего поворота.
— Это здесь должно быть, — сказал Крабат.
Они пробирались ощупью по опушке от сосны к сосне. Крабат был рад, когда наконец коснулся пальцами угловатого основания деревянного креста.
— Сюда ко мне, Юро!
Юро торопливо подошёл, запинаясь.
— Как только у тебя получилось, Крабат — у тебя стоило бы поучиться!
Он покопался в кармане в поисках огнива и кремня, затем они разожгли охапку хвороста. При свете костерка они насобирали с лесной земли кусков коры и сухих веток.
— Следить за костром берусь я, — сказал Юро. — С огнём и древесиной я умею обращаться, для этого меня кое-как хватает.
* * *Крабат укутался в одеяло и уселся под крестом. Как Тонда сидел здесь год назад, сидел тут сегодня он: прямо, с согнутыми коленями, прислонившись спиной к основанию креста.
Юро убивал время рассказывая истории. Крабат иногда отвечал на это «да», или «ах», или «неужели!» Он отвечал наугад, не вслушиваясь толком. Большего и не требовалось, чтобы удовлетворить Юро. Он с усердием рассказывал дальше, о том, о сём, что только приходило ему на ум. Казалось, для него ничего не значило, что Крабат едва ли во что-то вникал.
Крабат думал о Тонде — и думал одновременно о Певунье. Помимо его желания она приходила ему на ум. Он порадовался на мгновенье, что услышит, как она поёт, там, в деревне, в полночь.
А если он её не услышит? Если другая девушка будет запевать в этом году?
Попытавшись представить себе голос Певуньи, он сделал открытие: для него это было теперь невозможно, голос пропал из его воспоминаний, исчез, угас. Или это ему только так казалось?
Это было болезненно для него, и боль, которую он сейчас испытывал, была особого рода, новая для него: будто его поразило в какое-то место, о котором он и не знал прежде, что оно существует.
Он попробовал справиться с этим, сказав себе: «Мне никогда не было дела до девушек, того же я намерен держаться и в будущем. Что бы я поимел с этого? Пришлось бы однажды и мне как Тонде. Вот я сидел бы здесь — а на сердце тяжело от горя. И ночами, когда мой взгляд падал бы на освещённую луной равнину, я уходил бы иногда из себя наружу и искал бы место, где та, которой я принёс несчастье, покоится в могиле…»
Искусству уходить-из-себя Крабат за это время уже научился. Это было одно из тех немногих искусств, от которых Мастер предостерегал парней — «потому что легко может статься, что кто-то, покинув своё тело, никогда больше не найдёт дорогу обратно». После Мастер внушал мукомолам вот что: уйти из себя можно только с наступлением темноты — а вернуться не позже начала нового дня.
Кто прозевает и останется снаружи дольше, для того больше не будет дороги назад. Его тело будет для него закрыто и похоронено как мёртвое, а сам он вынужден будет тогда блуждать, не зная покоя, между смертью и жизнью, неспособный показаться, заговорить или как-либо проявить себя — и в этом заключена особая мука такого существования: даже самый жалкий полтергейст может всё же изредка стучать, греметь горшками и швыряться поленьями о стену.
«Нет, — подумал Крабат, — я поберегусь уходить из себя — что бы там меня ни манило».
* * *Юро затих, он примостился у костра и едва шевелился. Если бы он время от времени не подкладывал ветку в пламя, не пододвигал бы кусок коры, Крабат готов бы был поверить, что он там заснул.
Так пришла полночь.
Снова издали прозвучал пасхальный звон, и вновь в Шварцкольме раздался девичий голос и запел — голос, который Крабат знал, которого он ждал, который он тщетно искал в своих воспоминаниях.
Но сейчас, когда он его услышал, для него казалось непостижимым, как он мог его забыть.
«Христос воскрес, Христос воскрес, Аллилуйя, Аллилуйя!»Крабат вслушивается в пение девушек в деревне — как голоса чередуются друг с другом, сначала один и затем остальные, и пока поют остальные, он уже ждёт, что их снова сменит один.
«Какие у неё волосы, у Певуньи? — думается ему. — Каштановые, может быть, или чёрные, или цвета пшеницы?»
Это бы ему хотелось знать. Он хотел бы увидеть девушку, которая — он слышит — поёт там, желание гложет его.
«Если я уйду из себя? — думает он. — Только на один миг — только чтобы заглянуть ей в лицо…»
И вот уже он произносит заклинание, уже чувствует, как отделяется от своего тела, как будто выдыхает себя в тёмную ночь снаружи.
Он бросает взгляд назад, на костёр: на Юро, что примостился рядом, будто готовый заснуть в любую минуту, на себя — он, сидя прямо, прислонился к кресту, ни жив ни мёртв. Всё, чем была жизнь Крабата, теперь здесь, снаружи, вовне. Оно свободно, легко и ничем не обременено — и оно бдит, бдит куда яснее всеми чувствами, чем сам он когда-то либо прежде.
Он всё ещё не решается оставить своё тело одно здесь. Нужно разорвать последнюю связь. Это даётся ему нелегко, ведь он знает,