Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кафка жаловался Фелиции на свой страх, что роман «расползается у него под руками». В конце этот столь симпатичный ему молодой человек – готовый прийти на выручку, беспечный, уверенный в себе, но слишком осмотрительный, чтобы бороться за выживание в джунглях жизни, – этот Карл Россман попросту от него удрал.
Пропавший без вести в необъятной стране безграничных возможностей и в то же время сбежавший от нищеты своего прошлого. Как знать, быть может, в случае Карла Россмана исполнилось желание «стать индейцем» и на мчащейся лошади «наискось в воздухе» нестись над прериями, ощущая штормовой ветер свободы.
Глава 6
Молчание Фелиции. Теснота близости. Письмо как отдаление. Воздух, чтобы дышать. Помолвка. Грета Блох. Трибунал и разрыв помолвки. Процесс начинается.
Фелиция Бауэр спровоцировала у Кафки настоящее опьянение литературным творчеством. В короткое время друг за другом появляются «Приговор», «Превращение» и несколько глав романа об Америке.
Письма к Фелиции и литературные тексты стимулируют друг друга, потому что они пишутся примерно на одном и том же уровне. Фелиция немногим более реальна, чем вымышленный персонаж, а потому она непосредственно вовлечена в процесс письма. «Теперь же я раздвинул свою жизнь мыслями о Вас <…>. Но даже и это связано теперь с моим писательством»[127]. Но, кроме того, Фелиция, оставаясь частью литературного вымысла, представляет и независящую от него действительность, с которой необходимо считаться. Именно письмами к Фелиции Кафка оказывается втянут в новую сферу жизни, хотя и она остается вписана в сферу писательского вымысла: «Только приливы и отливы писательства властны надо мной и все во мне определяют»[128].
Опасность обнаружилась в тот момент, когда Фелиция наконец устала от «бессмыслицы писем»[129] и стала настаивать на личной встрече. Кафка встревожен. Он предупреждает ее: «Я едва здоров для жизни в одиночку, но не для жизни в браке и тем паче не для отцовства»[130]. Он объясняет, что пригоден только для писательства и, если его лишить письма, от него ничего не останется. «Но захоти я к кому-то приблизиться, принять в ком-то участие – вот тут-то беды и подступают со всей неотвратимостью. Оказывается, что я ничтожен, а с собственным ничтожеством что поделаешь?»[131] Ей следует быть готовой к тому, что при личной встрече он проявит себя «ничтожеством», кем он и является во всем, что не относится к литературе. Такой, как он, не подойдет никому, ведь не на что рассчитывать в случае с человеком, который, когда не пишет, остается лишь своей тенью.
В поздней дневниковой заметке мы читаем:
Но я совсем в другом мире, однако притягательная сила мира человеческого столь огромна, что в одно мгновение она может заставить обо всем забыть. Но притягательная сила и моего мира тоже велика, те, кто любит меня, любят меня потому, что я «покинутый», но все же, может быть, и потому, что они чувствуют, что в счастливые времена я в этом своем мире обретаю свободу движения, которой здесь начисто лишен[132].
Чтобы ощутить «свободу движения», Фелиции пришлось бы погрузиться в тексты Кафки. Но если такое и случалось, то весьма редко.
11 декабря 1912 года, сразу после публикации «Созерцания», Кафка прислал Фелиции экземпляр вместе с письмом, в котором намекает на их первую встречу у Брода: «Слушай, будь поласковей с моей бедной книжицей! Это как раз те самые листки, которые я перебирал в наш с Тобой вечер»[133]. В последующих письмах он не раз упоминает об этой первой опубликованной им книге. Но до конца декабря Фелиция никак на это не реагирует. Он разочарован и устраивает ей сцену ревности. Он уничижительно пишет о тех авторах, которых она ему хвалила: «Я ревную из-за Верфеля, Софокла, из-за Рикарды Хух, Лагерлеф и Якобсена»[134]. Фелиции нравились «Блики и тени» Ойленберга. Для него это «какая-то одышливая, нечистая проза»[135]. Фелиции нужно, наконец, перестать читать эту книгу! «Однако в Твоем письме упоминаются и другие люди, и со всеми, со всеми я готов кинуться в драку – не ради того, чтобы причинить им зло, но ради того, чтобы их от Тебя отринуть, чтобы Тебя вызволить, чтобы читать от Тебя письма, в которых речь будет только о Тебе, Твоих домашних, о двух малютках-барышнях на службе, ну и конечно, конечно же, обо мне!»[136]
До подлинной причины ревности он добирается лишь в следующем, написанном ночью письме: «Тебе не нравится моя книжка – точно так же как не понравилась тогда моя фотография. Само по себе это было бы не так страшно, ведь там по большей части старые вещи, хотя все-таки это какая-то часть меня – и, выходит, чуждая Тебе часть <…>. Но Ты же ничего не говоришь, один раз, правда, пообещала, но и после этого молчишь»[137].
Обида глубокая, она задает настроение последующих писем. Кафка отпускает многочисленные саркастические замечания о знакомых и писателях, о которых Фелиция лестно отзывается в своих письмах. О Ласкер-Шюлер, к примеру, он говорит: «Я ее стихов терпеть не могу, я ничего в них не ощущаю, кроме скуки от их пустоты и отвращения к их искусственной выспренности»[138]. Или об Артуре Шницлере: «Шницлера я вовсе не люблю и почти не уважаю; разумеется, кое-что он умеет, но крупные его вещи, пьесы и проза, переполнены, на мой взгляд, каким-то тряским месивом самой омерзительной писанины. Сколько его не принижай, все равно будет недостаточно»[139].
С тем фактом, что Фелиция либо мало, либо вовсе не высказывается о его литературных трудах, Кафка способен мириться, лишь покуда он находится в фазе творческого подъема. Но стоит потоку письма начать иссякать, как на смену приходит озлобление против Фелиции, которое он по своему обыкновению маскирует самоупреками: «Какие же страдания я на Тебя навлеку»[140], – пишет он, а затем: «Разумеется, <…> я всегда и во всем оказываюсь виноватым»[141].
В фазе озлобления признания в любви чередуются с предостережениями.
Что Ты любишь меня, Фелиция, это мое счастье, но уверенности и силы мне это не придает, ведь Ты можешь и обманываться на мой счет, вдруг это я своими писательскими художествами Тебя лишь с пути истинного