Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С возрастом многие искусственные болевые точки зарастают сами собою. Простой и низменный пример: если подойти на улице к тринадцатилетней девочке и сказать ей – мол, ты урод, у тебя нос картошкой, маленькие глаза и ноги толстые, то она (скорее всего) расстроится, и это нормальная эмоциональная реакция. Если же в аналогичной ситуации расстроится тридцатилетняя женщина, то это признак и незрелости, и полного незнания собственных глубин, неумения с ними работать.
Чем старше становишься, тем больше ценишь все реже и реже встречающихся на пути обидчиков.
Они помогают обрести равновесие.
В День дурака я писала стихи:
В баре у моря осень. Темно и пусто,
Кто-то терзает пряную плоть лангуста,
Кто-то в углу от скуки читает Пруста…
Юные девы танцуют вальсы и твисты,
Трогательно скуласты. И так игристы
Как молодое вино. Берега скалисты,
Южные звезды – праздничные монисты.
Тысячу лет назад ты родилась щенком,
Милым, безродным, с взъерошенным хохолком,
Хвост пистолетом и уши всегда торчком.
Тапочки грызла, гонялась за мотыльком,
Выла на Млечный Путь – все так, ни о ком,
Ни о ком конкретном…
Юные девы, у моря, в дыму сигаретном
Пьют каберне и притоптывают каблуком.
В баре у моря осень. Луна двухвоста.
Смуглый старик – должно быть, под девяносто,
Пахнущий пылью, солодом и компостом,
Словно пришел привет передать с погоста.
К стойке подходит. Ром, говорит, и баста.
Венчики волн как будто из пенопласта.
Тысячу лет назад ты родилась котом,
Толстым, как водится, с меховым животом,
Терлась о ноги, закручиваясь жгутом,
В марте мечтала о страстном и холостом,
В августе – молча прогуливалась под зонтом,
По ночным бульварам —
Так вот сентябрь бредет по приморским барам
В платье немодном, бархатном и простом.
В баре у моря осень. Ты станешь волком,
Будешь курить, слоняться по барахолкам,
Предпочитать вуали простым футболкам.
В баре у моря осень. А ты – как волк.
Сотни днепров в заначке, десятки волг.
Темное небо как грубый китайский шелк.
Тусклая лампа мерцает под потолком,
Юные девы притоптывают каблуком,
Смуглый старик разбавляет коньяк матерком —
Он, окруженный сизым седым дымком,
Кажется богом – но не святым стариком,
а мрачным, древним, жестоким, ветхозаветным.
…Тихо уходишь на стылый пляж босиком,
Выть на луну, беспафосно, ни о ком.
Ни о ком конкретном.
С возрастом начала и сама находить особенный сорт прелести в физическом дискомфорте в его не относящихся к экстриму проявлениях. Мне иногда нравится быть голодной – прислушиваться к нарастающей слабости. Недавно перед публичным выступлением ощутила сильное волнение, а потом вдруг поняла, что это мне нравится, – потому что интересно разложить его по полочкам. Сделать его физиологическим уравнением. Рассмотреть со стороны. Очень нравится физическая усталость. Когда долгодолго идешь куда-то (а я прохожу по городу огромные расстояния) и потом в какой-то момент обнаруживаешь себя совершенно обессиленной – и если не искать лавочку или такси, а продолжить какое-то время идти, то появляется такое интересное ускользающее ощущение. Как будто чувствуешь себя немножко не собой. Умеренная монотонная боль, вроде эпиляции, из той же серии.
Это очень интересно.
Мне очень, очень, очень, в непередаваемой степени, стыдно. Но я это сделала.
Пошлейший шаг. Веками отработанная женская уловка.
Я поступила как завоеватель, не из благородных римлян, а из гуннов-кочевников, диких, сильных, жилистых, с жестокими и безразличными, как монотонный вой степного ветра, глазами. Помню, когда еще студенткой журфака читала о них у Аммиана Марцеллина, мне показалось романтичным, что они презирают стены. Дома казались им зловещими гробницами, и они опасались даже спать под кровлей. Как это похоже на меня саму – я тоже всегда задыхалась в четырех стенах, под крылом родителей, в семье, в офисе – и всегда стремилась к бездорожью и ветру, свистящему в ушах.
Да, я поступила как варвар, предпочитающий прямую атаку изысканному военному плану. Я начала нарушать его, Олега, территорию.
Я начала ему звонить. По вечерам. Сначала мне было интересно – возьмет ли он трубку. Потом я каждый раз будто бы вызывала на дуэль – только непонятно, кого именно – его, врунишку, или собственное эго.
Мне почти сорок. Я – взрослая девочка. И прекрасно знаю, что по негласному городскому этикету женатому любовнику можно позвонить только на мобильный и только в будний день, часов до шести вечера. А еще лучше – прислать эсэмэску. Если уж решилась на то, чтобы встречаться с женатым, будь деликатной. Будь easy. Глотком одуряющего кислорода, свежим мартовским сквозняком. А не газовой камерой. Только так.
В тот вечер ко мне заехала старая приятельница Лида, она привезла ром и воодушевленно объявила, что собирается делать мохито. Высыпала в бутылку чашку сахара, но потом выяснилось, что льда и мяты у нас все равно нет, так что мы по-свойски устроились на подоконнике, сделали бутерброды и отхлебывали странноватое переслащенное пойло прямо из горлышка, передавая бутылку друг другу.
В такие моменты вдруг понимаешь, насколько хрупкая это категория – время. Я так явственно помнила, как та же самая Лида заезжала ко мне в ту же самую квартиру, и мы точно так же сидели с бутербродами, только нам было по двадцать три года, и мы, считая моветоном тратиться на ром, пили кисловатое «Арбатское» вино.
Нам было двадцать три, и мы были самой весной и нежностью, разве что матерились как матросы, но то был не зов крови, не родовая память, заставляющая буднично изрыгать грубости, но почти трогательная попытка казаться циничными и беспринципными. Почему в самом нежном возрасте так хочется слыть циником, а когда взрослеешь и в один прекрасный момент обнаруживаешь, что какой-нибудь доктор Хаус – Ромео по сравнению с тобой, это почему-то не радует, а, наоборот, заставляет стремиться к новому сорту камуфляжа – казаться нежнее и светлее.
Нам было двадцать три, и Лида плакала, потому что была безответно влюблена в какого-то лысеющего профессора, лик которого прятала в бумажнике, как драгоценную святыню, но показать не желала («Все равно он тебе не понравится!»). Она сидела на подоконнике, поджав одну ногу, и на ней было красное платье и пластмассовые бусы, похожие на спелую смородину.
И вот спустя столько лет она снова сидела в такой же позе, с этой пиратской бутылкой, и на ней тоже было что-то красное, только вместо пластмассовой смородины – разноцветные сапфиры, которыми красиво играло заходящее солнце. Лида не плакала. Но дело было не в настроении, а в выдержке, многолетней самодрессировке – истерички слегка за двадцать легко открывают шлюзы и орошают слезами попавшийся на пути подходящий предмет от собственной подушки до дружеского плеча, истерички же под сорок овладевают даром держать себя в руках хотя бы в присутствии третьих лиц. В Лидиных глазах была космическая, предельная грусть, а это куда хуже, чем слезы.