Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван к тому же воплощает в себе отказ от спасения в одиночку. Он солидаризируется с прóклятыми и ради них отказывается от неба. <…> Иван и дальше будет доказывать Богу его неправоту, отвергая веру и как несправедливость, и как привилегию232.
Достоеведы нередко поддерживают наблюдения Камю, хотя и высказывают свою точку зрения более сдержанно. К примеру, С. Г. Бочаров полагал, что на страницах «Братьев Карамазовых» Достоевский «предпринял теодицею» «одновременно в сотрудничестве и споре» с Иваном233. Свою интерпретацию Бочаров отстраивает от работы В. Л. Комаровича «Мировая гармония Достоевского» (1924). Комарович утверждал, что, вопреки почвенническим и консервативным тенденциям в своих выступлениях, Достоевский до конца дней не расставался с ценностями французского утопического социализма, то пытаясь подчинить свою мечту новым ориентирам, то давая ей волю над собой234. В более резкой, почти инвективной форме трактовал это противоречие Шкловский. Для Шкловского процитированное выше место из «Пушкинской речи» – не развитие идеи Ивана Карамазова, а, напротив, пародия на нее. Интересно, что мучительные размышления героя романа переосмысляются Шкловским в виде конкретной, без пяти минут политической программы:
В «Братьях Карамазовых» гармония мира противопоставлялась страданию детей. Если дети страдают, то нельзя принять мир, построенный на этих страданиях. Выводом из этих страданий, ответом на них может быть только бунт235.
Если сам Достоевский в письме к Любимову ставил Ивана Карамазова на шаг впереди его же современников-социалистов, то Шкловскому, очевидно, импонирует идея вернуть этого персонажа на путь социального переворота. Исследователь проводит убедительную параллель между истолкованием «Евгения Онегина» в «Пушкинской речи» и ранним рассказом Достоевского «Ёлка и свадьба» (1848), где симпатии автора были явно не на стороне «честного старика» Юлиана Мастаковича, а как раз на стороне его несчастной юной невесты. Далее Шкловский укоряет Достоевского в лукавстве: «бравый генерал» пушкинского романа, скорее всего, не старик, а всего лишь «старший сверстник Онегина. Генералы того времени часто бывали сравнительно молоды»236. В действительности, заключал литературовед, Достоевский предлагает Татьяне принести свое счастье не в жертву мужу, а в жертву устоявшемуся государственному устройству. Исправляя себя, подобно Гоголю в «Выбранных местах из переписки с друзьями», отрекаясь от собственного эшафота, Достоевский навязывает Пушкину конфликт молодости и старости, где молодость, вопреки законам жизни, должна проиграть.
Далее мы будем реже касаться литературоведческих работ, сосредотачиваясь преимущественно на философских, публицистических текстах, литературной критике и, наконец, на современных российских медиа.
«Слезинка ребенка» в русской религиозной философии
«Любовь к России, как вино, ударила ему в голову», – в таких выражениях Екатерина Герцык вспоминала о патриотическом воодушевлении, охватившем философа Н. А. Бердяева в годы Первой мировой войны237. Более суровую оценку позиции Бердяева дает его биограф О. Д. Волкогонова. В статье «Мировая опасность» (1918), открывающей сборник «Судьба России», русский мыслитель вполне откровенно признавал перед читателем свои недавние заблуждения:
Все время войны я горячо стоял за войну до победного конца. И никакие жертвы не пугали меня. Но ныне я не могу не желать, чтобы скорее кончилась мировая война238.
Так сказать, возможно, имел право Павел Флоренский, – комментирует фразу о жертвах Волкогонова, – который, оставив дома маленьких детей с женой, добровольно отправился на фронт в качестве полкового священника и санитара (совмещая эти ипостаси на санитарном поезде Черниговского дворянства)… Впрочем, он-то так сказать как раз и не мог, поскольку видел живых, а не абстрактных раненых, исповедовал их, выслушивал невеселые рассказы об их жизни, слышал стоны и хрипы. Бердяев же был человеком, наблюдавшим эту войну на газетных страницах, поэтому морального права рассуждать так легко о жертвах, конечно, не имел239.
Несомненно, позиция и поведение мыслителя в годы войны были обусловлены как его мировоззрением, так и общественной атмосферой. Не секрет, что вступление России в военное противостояние крупнейших европейских держав многими было встречено с нескрываемой эйфорией. «Единодушный порыв возвел страну на ту редкую высоту, где забываются мелкие и крупные обиды вчерашнего дня, где откладываются давнишние счеты и несогласия, исчезает внутренняя рознь, разность интересов слоев населения, партий и национальностей», – так писал о настроениях первых недель войны обозреватель «Вестника Европы»240. Читая периодику и публичные заявления тех лет, нетрудно заметить, что почти с самого начала боевых действий патриотическая мобилизация общества стала восприниматься как истинная цель войны, а не как средство к ее скорейшему триумфальному завершению. Реальные политические цели России нередко формулировались чрезвычайно общо и как бы логически достраивались задним числом. Так, бессменный руководитель кадетской фракции в Думе П. Н. Милюков сводил глобальные задачи страны к сохранению ее «авторитета среди славянства вообще и на Балканах в частности», «поддержанию значения России как великой державы» и, наконец, к «устранению тех стремлений Германии к всемирной гегемонии, которые угрожали европейскому миру в течение десятилетий»241.
Остальные политические задачи, связанные с переделом территорий и поддержкой конкретных национальных движений, выводились Милюковым уже из этой триады. Гораздо ярче образованные слои российского общества высказывались об эволюции народной психологии: «Война пробудила парализованную до тех пор народную энергию и дала такой мощный толчок общественной жизни, которого последствия дадут себя чувствовать надолго и после войны», – предсказывал на торжественном заседании Психоневрологического института В. М. Бехтерев242. Победа в противостоянии с Германией мыслилась как заключительный акт и политической, и духовной национализации Российской империи243.
Своеобразной интеллектуальной мобилизацией откликнулись на эти веяния многие русские философы Серебряного века. Подчас их заявления расходились между собой лишь стилистически, воспроизводя при том одни и те же идеи. О преодолении «естественного провинциализма души», гибельного мещанства, привязанности к земным благам говорил С. Н. Булгаков, в ту пору ординарный профессор Московского университета. Философ призывал российское общество порвать с «западническим идолопоклонничеством» и пророчил нации «духовное возвращение на родину, к родным святыням, к русской скинии и ковчегу завета»244. «В крови мучеников, проливаемой ныне на полях европейского мира, истлевает грех европейского соблазна и тем самым зарождается духовно человек Будущности»245. «Война насильственно вдвинула в наши души один общий предмет; она противопоставила нашему мелкому