Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тональности писем было нетрудно распознать влияние «Длинноногого папочки»[38] и «Фантазерки Молли»[39] – благостно-сентиментальных книг в эпистолярном жанре, пользовавшихся в Штатах огромным успехом. Но на этом сходство заканчивалось.
Письма делились на две группы: написанные до перемирия были отмечены явными симптомами патологии; написанные после, вплоть до самого недавнего времени, были письмами абсолютно нормального человека и свидетельствовали об интенсивном процессе вызревания личности. Этих последних в унылые заключительные месяцы пребывания в Бар-сюр-Об Дик ждал с нетерпением, хотя и в первых он сумел распознать гораздо больше, чем удалось Францу.
Мой капитан,
увидев Вас в военной форме, я подумала: какой красивый. Потом я подумала: je m’en fiche[40], по-французски и по-немецки. Я видела, что и я Вам понравилась, но к этому я привыкла и долгое время сносила спокойно. Но если Вы приедете сюда снова с таким низким и пошлым отношением, которое даже отдаленно не напоминает приличествующее джентльмену, как меня учили, – берегитесь. Впрочем, Вы кажетесь более скромным, чем другие, – таким мягким, как большой кот.
Мне вообще нравятся такие изнеженные молодые люди. А Вы изнеженный? Где-то я таких встречала. Простите меня за все, что я наговорила; это мое третье письмо Вам, и я должна немедленно его отправить, иначе не отправлю никогда. Еще я много думала о лунном свете и могла бы найти много свидетелей, если бы только выбралась отсюда.
Говорят, что Вы – врач, но поскольку Вы кот, это другое дело. У меня страшно болит голова, так что простите, что я гуляю тут вот так просто с белым котом, думаю, это все объясняет. Я говорю на трех языках, на четырех, если считать английский, и уверена, что могла бы оказаться полезной в качестве переводчицы, если бы вы смогли это устроить во Франции, уверена, что сумела бы со всем справиться, если бы всех связали ремнями, как в прошлую среду. А сегодня суббота, и Вы далеко, может, Вас убили.
Приезжайте ко мне снова когда-нибудь, я ведь всегда буду здесь, на этом зеленом холме. Если только мне не разрешат написать моему отцу, которого я очень люблю. Простите меня за все это. Я сегодня сама не своя. Напишу, когда мне станет лучше.
Будьте здоровы,
Николь Уоррен.
Простите меня за все это.
Капитан Дайвер,
я знаю, что в таком чрезмерно нервозном состоянии, как сейчас у меня, вредно предаваться самокопанию, но мне хочется, чтобы Вы знали, что со мной. В прошлом году, а может, и не в прошлом, в Чикаго, когда я впала в такое состояние, что не могла говорить со слугами и выходить на улицу, я все ждала, чтобы кто-нибудь объяснил мне, что со мной. Кто-то, кто это понимал, должен был объяснить. Слепой нуждается в поводыре. Но никто не говорил мне всей правды – только полуправду, а у меня в голове уже была такая мешанина, что сама я не могла сложить два и два. Был один симпатичный человек, французский офицер, он понимал. Он дал мне цветок и сказал, что он «plus petite et moins entendue»[41]. Мы подружились. А потом он его забрал. Мне становилось все хуже, и не было никого, кто бы мог мне что-то объяснить. Вместо этого они пели мне песню о Жанне д’Арк, но от нее становилось только хуже – я плакала, потому что тогда еще с моей головой все было в порядке. Еще мне советовали заняться спортом, но к тому времени я уже ничего не хотела. А потом настал тот день: я вышла на Мичиганский бульвар и просто пошла вперед, наверное, я прошла несколько миль, когда меня наконец хватились и поехали за мной на машине, но я не желала садиться в нее. Наконец меня туда затолкали, и появились сиделки. Только после этого я начала что-то понимать, потому что видела, что происходит с другими. Теперь Вы знаете, каково мое состояние. И какой толк может быть от моего здесь пребывания, со всеми этими докторами, которые постоянно будоражат во мне то, что я хочу забыть? Вот почему сегодня я написала отцу, чтобы он приехал и забрал меня отсюда. Я рада, что Вам так нравится изучать людей и решать, кто годится, а кто нет. Это, должно быть, очень интересно.
И снова, из другого письма:
Могли бы пропустить следующий экзамен и написать мне письмо. Мне недавно прислали какие-то грампластинки на случай, если я забуду свой урок, а я их перебила, и теперь сиделка не разговаривает со мной. Пластинки были на английском, так что сиделки все равно ничего бы не поняли. Один врач в Чикаго сказал, что я симулирую, но на самом деле он имел в виду, что я близняшка из шестерки, а он прежде никогда таких не видел. Но я тогда была настолько не в себе, что мне было все равно, что он там говорит; когда я не в себе, я обычно не обращаю внимания на то, что говорят вокруг, хоть бы меня называли даже миллионным близнецом.
Тем вечером Вы сказали, что могли бы научить меня развлекаться. Знаете, я думаю, что любовь – единственное, что есть, что должно быть у человека. Так или иначе, я рада, что Ваша любовь к работе не дает Вам скучать.
Tout а vous[42],
Николь Уоррен.
Были и другие письма, где сквозь беспомощные паузы проступали более мрачные ритмы.
Дорогой капитан Дайвер,
пишу Вам потому, что мне не к кому больше обратиться, мне кажется, что если уж абсурдность этой ситуации очевидна такому больному человеку, как я, то Вам она тем более будет понятна. Мое душевное расстройство осталось позади, но я совершенно сломлена и унижена, не знаю уж, этого ли здесь добивались. Родным я постыдно безразлична, так что ждать от них помощи и сострадания не приходится. С меня довольно, притворяться, будто моя душевная болезнь излечима, означает лишь зря терять время и дальше разрушать собственное здоровье.
Я безнадежно заперта в этом полусумасшедшем доме только потому, что никто не сподобился сказать