Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь, когда я все знаю, причем это знание досталось мне такой дорогой ценой, они продолжают высокомерно заявлять мне, что я должна верить в то же самое, во что верила раньше. Особенно один человек старается, но теперь я все понимаю.
Я так одинока вдали от друзей и семьи, на другом берегу Атлантики, и брожу здесь дни напролет в полном оцепенении. Если бы Вы смогли найти мне место переводчицы (я в совершенстве владею французским и немецким, довольно хорошо итальянским и немного испанским) или работу в полевом госпитале Красного Креста или в качестве квалифицированной сиделки, хотя для этого мне нужно было бы пройти дополнительную подготовку, Вы бы сделали для меня великое благое дело.
И снова:
Если Вас не удовлетворяют мои объяснения того, что происходит, Вы могли бы по крайней мере предложить свое, у Вас ведь лицо доброго кота, а не дурацки-приторная физиономия, какую, видимо, модно строить здесь. Доктор Грегори дал мне Вашу фотографию, на ней Вы не такой красивый, как в военной форме, но выглядите моложе.
Мой капитан,
мне было очень приятно получить Вашу открытку. Я так рада, что Вам нравится заваливать медсестер на экзаменах, – о, я прекрасно поняла то, что написано у Вас между строк. Только с первого момента нашего знакомства я считала, что Вы не такой, как другие.
Дорогой капитан,
сегодня я думаю одно, завтра другое. В этом вся моя беда, если не считать психических отклонений и неумения соразмерять свои поступки. Я бы с удовольствием проконсультировалась у любого психиатра, которого Вы могли бы порекомендовать. Здесь все только мокнут в ваннах и распевают “Резвись в своем саду”, будто у меня есть свой сад, чтобы резвиться, или хоть какая-нибудь надежда, которую я могла бы обрести, глядя хоть вперед, хоть назад. Вчера они снова пристали ко мне с тем же самым, и снова в кондитерской лавке, и я чуть не ударила продавца гирей, меня едва удержали.
Больше не буду Вам писать. Я слишком взвинчена.
Потом писем не было целый месяц. И вдруг – решительная перемена.
Я медленно возвращаюсь к жизни…
Сегодня – цветы и облака…
Война окончена, а я едва отдавала себе отчет в том, что она была…
Как вы были добры! За этим лицом белого кота наверняка таится глубокая мудрость, хотя этого и не скажешь по той фотографии, которую дал мне доктор Грегори…
Сегодня я ездила в Цюрих, так странно было снова увидеть город…
Сегодня ездили в Берн, там повсюду часы – так мило…
Сегодня мы забрались настолько высоко в горы, что смогли увидеть златоцветник и эдельвейсы…
После этого письма стали приходить реже, но он на все отвечал. В одном она признавалась:
Как бы я хотела, чтобы кто-нибудь влюбился в меня так, как влюблялись мальчики до моей болезни. Впрочем, наверное, пройдут годы, прежде чем я смогу даже думать о чем-то подобном.
Когда Дик по какой-то причине задержался с ответом, она не на шутку разволновалась, как волнуются в таких случаях любовники:
Может быть, я Вам надоела?.. Нельзя, наверное, так навязываться… Я всю ночь не спала от страха, что Вы заболели.
Дик и впрямь подхватил грипп. Поправившись, все письма, кроме официальной корреспонденции, он отложил на потом, а вскоре память о Николь вытеснило живое присутствие девушки из Висконсина, служившей в Бар-сюр-Об штабной телефонисткой. У нее были ярко-алые губы, как на рекламном плакате, и в офицерской столовой она получила двусмысленное прозвище «Коммутатор».
Вернулся Франц с важным видом. Дик снова подумал, что он, вероятно, мог стать превосходным клиницистом, поскольку раскатисто-певучими или отрывистыми каденциями голоса, каким он муштровал медсестер и усмирял пациентов, управляла не его нервная система, а безмерное, хотя и безобидное тщеславие. Свои истинные чувства он умел сдерживать и никому не показывал.
– Итак, о девушке, Дик, – сказал он. – Разумеется, я хочу побольше узнать о вас и сам кое-что вам рассказать, но сначала – о ней, потому что я давно ждал возможности с вами об этом поговорить.
Порывшись в шкафу, он достал из него папку с бумагами, но, пролистав их, отложил в сторону, решив, что они ему не понадобятся, и приступил к рассказу.
III
Около полутора лет назад доктор Домлер получил весьма невнятное письмо из Лозанны от некоего американца, мистера Деврэ Уоррена, из чикагских Уорренов. Они договорились о встрече, и мистер Уоррен прибыл в клинику с дочерью Николь, девушкой лет шестнадцати. С ней явно что-то было не в порядке. Сопровождавшая ее медсестра повела Николь на прогулку в парк, а мистер Уоррен остался для беседы с доктором Домлером.
Уоррен оказался чрезвычайно красивым мужчиной, которому на вид нельзя было дать и сорока. По всем статьям он был великолепным образцом типичного американца: высокий, широкоплечий, отлично сложенный – «un homme très chic»[43], так охарактеризовал его впоследствии Францу доктор Домлер. От занятий греблей под ярким солнцем на Женевском озере белки его больших серых глаз покрылись красными прожилками, весь его облик свидетельствовал о принадлежности к породе людей, знающих толк в жизни и имеющих возможность пользоваться ее благами. Говорили они по-немецки – как оказалось, Уоррен получил образование в Геттингене. Он нервничал, дело, по которому он приехал, явно было для него мучительным.
– Доктор Домлер, моя дочь страдает душевным расстройством. Я показывал ее множеству специалистов, нанимал ей сиделок, дважды посылал в санатории, но все это не произвело никакого положительного эффекта, и мне настойчиво порекомендовали обратиться к вам.
– Отлично, – сказал доктор Домлер. – Тогда расскажите мне, пожалуйста, все с самого начала.
– Я не знаю, что считать началом; ни в моей семье, ни в семье жены, по крайней мере насколько мне известно, не было душевнобольных. Мать Николь умерла, когда девочке было одиннадцать лет, и я, возложив ее образование на гувернанток, стал для нее отцом и матерью в одном лице… да, и отцом, и матерью.
Он произнес это с душевной болью. Доктор Домлер заметил слезы, сверкнувшие в уголках его глаз, и впервые ощутил в его дыхании легкий запах виски.
– Она была очаровательным ребенком, ее все обожали, все, кто ее знал, – стремительная, как вихрь, и безмятежная,