Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вскоре после этого, ни с того ни с сего, загулял, запил Петро Хлопов, брат покойного Василия. Загулял надолго, да так крепко, что вскоре шахту и вовсе забросил. С одной стороны, оно и понятно: человек родного брата потерял, да только как узнали наши, что Петя с Козубом якшается, то стали поговаривать, что смерть Ясного – его рук дело. При таком раскладе Петру в шахте все равно не работать, и никто о нем сожалеть не стал.
В скорбях же по Ясному, утешение и надежда в Моцарте обнаружились. Композитору-то он тезкой приходится, а Ясному родным сыном. Это ему, Моцарту, выпало исполнять отцово предназначение.
Безутешный Ахметка траур по Ясному с себя снял тогда только, когда понял, что Ромашка жеребая ходит. Вот он-то для нее в вентиляционном штреке родильный дом с детским садом и устроил. Всякому понятно, что списывать на дядю Шубина нового обитателя долгое время не получится. Рано или поздно, а надо будет Моцарту «прописку» оформлять. Так что после конфуза с Николкой Девятовым, все начало на свои места становится. Ромашку с жеребенком выдали-таки на-гора. Узнал Моцарт каким теплым бывает тот, кого все зрячие Солнцем называют. Узнал и то, что помимо шахтного сквозняка бывает еще и ветер, который бегает по просторам, собирает терпкие да пьянящие степные ароматы и щедро бросает их прямо лошадям под копыта. А вскоре попался Моцарт на глаза важным московским конелюбам. Те прямо языками зацокали, запричитали: «Вот вам и основатель настоящей породы, а то, что незрячий, так это дело поправимое. Ресницы у него на свет реагируют – значит глаз живой. А московские эскулапы заставят веки подниматься. Забираем мы вашего жеребчика».
В прошлом году я портрет нашего Моцарта в журнале «Физкультура и спорт» увидел. Хорош! И при регалиях весомых! Да что я про журнал-то толдычу, когда жеребчика нашего и за границей знают. А почему пятиклашки наши областную школьную олимпиаду провалили? Да потому что отвечали, что Моцарт и не композитор вовсе, а донбасский чемпион, обладатель кубка Советского Союза по конкуру и основатель московской скаковой породы. Ну да мы-то с вами знаем кто эту породу основал. Ясный!
Видать не заладилось что-то в душе моего рассказчика. Снялся он с насиженного места, вскинул глаза к звездам, руки в стороны распахнул и затрубил как труба иерихонская, пытаясь докричаться до небесных пастбищ: «Яааасныыый!».
И ведь надо же такому случиться: откуда-то из самого далекого далека, едва слышно донеслось до нас призывное лошадиное ржание. А может не было никакого лошадиного ржания? Может послышалось? Может и послышалось. Да только вот в табунке нашем негромко заржал кто-то, будто откликаясь на призыв. Потом еще, еще, еще… Громче, громче… Вдруг вскинулся табун и, щедро рассыпая по степи мерную дробь копытного перетопа, помчался в ту сторону, где высекали Ангелы из небесного свода золотые всполохи зарниц.
В ИМЕНИ СВОЕМ ДА ОБРЕТЁШЬСЯ…
Кто-же спорит? Рахманинов, вне всякого сомнения, великий, может быть самый великий, гениальный композитор. А еще, он непревзойденный исполнитель своих собственных фортепианных произведений, виртуоз из числа тех, которые рождаются раз в сто лет.
Только я вот что думаю: для того, чтобы исполнять свои фортепианные концерты, у него на каждой руке должно было быть по шесть пальцев, или, по крайней мере, четвертый по ранжиру палец правой руки должен был иметь еще одну фалангу. Иначе сыграть этот концерт не просто сверх сложно – это совершенно невозможно. Иногда мне кажется, что его воспаленное воображение родило эту музыку в вечной, неуемной погоне за непостижимой Гармонией, которую он смог-таки постичь, но, в силу невозможности исполнить ее простому смертному, она так и осталась на нотной бумаге. Этакая, знаете ли, музыкальная теорема Ферма. Многоликая, всеобъемлющая и изящная в своей непростой простоте, но так и не нашедшая своего решения, она ни кем и никогда не доказана.
Я прошу простить мне мое слюнявое нытьё и не судить меня слишком строго. Дело в том, что я и есть тот самый уродец, четвертый по ранжиру палец правой руки, имеющий всего три фаланги, которых совершенно недостаточно для того, чтобы исполнить фортепианный концерт Рахманинова.
Четвертый по ранжиру палец, это тот, у которого нет имени, а есть только кличка, в которой заключается вся постыдность и ничтожность его собственного. Я – безымянный. Стоит ли говорит о том, как это ужасно. Я уверен, что всё мои беды и несчастья берут свое начало в моей безымянности и нет ни малейшей надежды на то, что я когда-нибудь обрету свое истинное имя, которое у меня, безусловно, есть.
Я верю в Бога и знаю, что Всевышний изливает свое благоволение на всех, всех без исключения: и грешных, и праведных. Тот, у кого есть имя, получает это благоволение без всяких усилий, со своей стороны. Как будто добросовестный и педантичный почтальон доставляет ему телеграмму, боясь опоздать хоть на одну минуту. А мой почтальон, может быть самый добросовестный, самый педантичный – и днем, и ночью ходит по городу с моей телеграммой и спрашивает у всех встречных: «Скажите, а Вы не знаете, где живет тот, у которого нет имени? Мне его очень нужно найти!».
Так что, чего уж тут сокрушаться о том, что одиночество и покинутость всеми – мои постоянные спутники. Впрочем, на счет одиночества, я немного перегибаю. Нас, таких одиноких двое: я и Мизинец. Мизинец – пятый по ранжиру палец, а, следовательно, мой пристяжной, мой чуткий и отзывчивый малыш. О нем, как и обо мне, Феликс забывает тот же час, как только закрывает крышку рояля. С этого момента, мы с малышом становимся невидимками. Зато, всеми житейскими функциями заправляет известная троица, первые три пальца. Это они немедленно объединяются в союз, когда Феликсу вздумается взять в руки карандаш, чтобы внести поправки в партитуру. Тоже самое происходит, когда Феликс обедает. Ложка, вилка, столовый нож, даже чашечка кофе – все эти предметы обихода проходят через их объятия, внося в их жизнь некую значимость, нужность для Феликса. Мы же с малышом должны спрятаться в полумрак нашей родной ладони, подпирая её и придавая ей необходимую твердость. Это они, первые три пальца, непременные участники бесед Феликса, который, при всей своей немногословности, любит выражать самого себя жестами (разумеется, только в те минуты, когда он не музицирует). Иногда Феликс ходит в церковь, ставит свечи, крестится перед иконами. Надо видеть, как преображаются в эти минуты